Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 4 из 20 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Посмотрев на Ольгу, Самоваров моментально расхотел идти к старухе Лукирич. Слушать Ольгины ахи и охи про Пикассо было глупо, ждать её ухода бессмысленно — она надолго оседала в квартире авангардиста и вообще была там своим человеком, так что никаких бесед о Валерике в связи с брильянтами у них не вышло бы. Возвращаться к упаковке серебра ему тоже не хотелось, тем более что из бельэтажа, откуда вышла Ольга и где находились лучшие залы и кабинеты, послышался монотонный баритон директора Оленькова. Директор тоже числился гриппующим, из-за чего служащие музея последние дни чувствовали себя непринуждённо и вольготно и были почти все в отсутствии по всяким уважительным поводам. Теперь из-за смерти Сентюрина директор превозмог болезнь (а здоровье ему, конечно, необходимо было поправить ко дню отбытия на Корсику), явился на рабочее место и приступил к руководству: раскаты его хорошо поставленного голоса пробивались даже сквозь аршинные стены. Это явно были призывы к бдительности и к борьбе с пьянством. Если задержаться в музее, Оленьков непременно принудит упаковывать киот, поэтому Самоваров продолжал бодро спускаться по лестнице между горестной Ольгой и недоумевающей Настей. На крыльце их встретил ветер и обдал тучкой пыли, в которой вертелись жухлый окурок и пара бумажек. Начало темнеть, фонари ещё не горели. Холод жёг щёки и лез в рукава. Надо было на что-то решаться. — Знаешь, Оля, мы с Настей, наверное, отложим свой визит до завтра, — вдруг заявил Самоваров. — Представляю, как госпожа Лукирич огорчена. Ей сейчас близкий человек рядом нужен, вроде тебя. — Да, конечно, — подхватила Настя. — Давайте я вам, Николай Алексеевич, позвоню, договоримся, что и как, чтобы и Елпидин дома сидел и ждал. Она раскрыла сумочку, чем-то где-то записала телефон и исчезла прежде, чем Самоваров успел открыть рот и что-то возразить. Легка очень, очень быстра… Как и не было её. Исчезла, пока Самоваров прощался с Ольгой. Как он теперь ни озирался, не мог увидеть на улице Восстаний ничего достойного, кроме Ольгиной фигуры в боярской шубе до пят. Снегу ещё не было, но все надели зимнее — наступили холода. У Ольги была роскошная шуба, да и сама она была статная и прямая. Но при виде этой шубы Самоварову всегда лезло в голову гоголевское: «Казалось, что по улице движется кадь». Уважая Ольгу, он не мог вспоминать всякий раз кадь. Высокой и мощной фигурой, круглым лицом, несколько кукольным и с румянцем, большими синими глазами Ольга всё определённее напоминала ему одну из кустодиевских купчих. Имелась у неё и толстая, в руку, тёмно-русая коса, временами — скрученная на затылке, временами — девически перекинутая через плечо. Но «кустодиевское» впечатление оказывалось обманчивым. Ольга не была ни ленивой, ни сонной, ни глупой. Наоборот, она занималась своим отделом живописи с толком и рвением, говорившими об упорном честолюбии. Она была по-детски принципиальна и имела прекрасную семью, состоящую из мужа, кандидата каких-то наук вроде минераловедения, и двух взрослых сыновей, таких же высоких и мощных, как она, с такими же круглыми синими глазами. Ольга была неутомимой валькирией нетского авангарда, часто печатала в специальных изданиях добротные, утопающие в сносках статьи, выступала на всяческих искусствоведческих сборищах и жила припеваючи, пока с нею не стряслась беда. Не беда даже, так, конфуз, от которого дала трещину её победоносная ясность… Дело было так… Когда стало известно, что Оленькова назначили директором музея, один коллекционер столовых ложек, по совместительству журналист, с улыбочкой предупредил Самоварова: «Что, коллектив у вас, кажется, бабский? Ну, этот всех огуляет!» Реплика была интригующая. Николаю сразу привиделся некто с мускулами Шварценеггера, голливудской улыбкой и капризным носиком Алена Делона. Так Самоваров по своему убожеству представлял покорителя женщин. Оленьков оказался брюнетом ничем не выдающегося роста. Лицо его не запоминалось с первого раза, хотя он носил аккуратную бороду. Баритон его тоже не выходил из ряда вон. Но Самоваров, должно быть, ничего не смыслил в таких вещах, должно быть, и лицо Оленькова сразу поражало женщин, и баритон бередил душу, потому что вышло именно так, как пророчил собиратель ложек. Музейные дамы были от Оленькова без ума. Сколько ни просил Самоваров Веру Герасимовну не передавать ему сплетен, сведения об успехах Оленькова поступали исправно. Первыми жертвами его прославленного шарма пали две молоденькие уборщицы, очень интеллигентные безработные филологички. Кассирша, не старая и румяная, тоже вскоре была причислена к удостоившимся директорского внимания. Затем пришёл черёд бухгалтерии и прочих служб. Сама Вера Герасимовна находила Оленькова приятным и обходительным, но излишества осуждала. Дело дошло наконец до верхов музейного общества. Огулять Асю ничего не стоило. При всей своей сексуальности, она была бесстрастна, как небеса. Но Ольга, спокойная разумная Ольга, Ольга, поглощённая проблемами русского сезаннизма и убивающая годы на добывание кружки Пикассо, вдруг внезапно и постыдно потеряла голову. Массовый психоз повлиял на неё, что ли, но она совершенно ошалела от чар Оленькова. Если прочие его музейные жертвы были мелковаты или уже тёрты жизнью, то, своротив эту глыбу, он вызвал извержение страстей, которое невозможно было замаскировать деловыми совещаниями и приличным посещением вдвоём запасников. Бедная Ольга пожирала своего брюнета синими кустодиевскими глазами, умудрялась гладить его колено под столом во время бурного обсуждения квартального плана просветительского лектория «Искусство и ты» и демонстративно щёлкала замком директорской двери, ежедневно являясь с какими-то идеями и инициативами. Злые языки, которыми богаты женские коллективы и которые прилагаются обычно к острым глазам, дожидались конца обсуждения идей и нового щёлканья замка, чтобы потом сообщить всем попавшимся под руку, что физиономия Ольги Иннокентьевны явно намята бородой и кофточка застёгнута впопыхах не на ту пуговку. Эта тяжёлая, несуразная страсть, начинавшая тяготить непобедимого директора, разгоралась всё жарче, и даже казавшийся несокрушимым Ольгин союз со специалистом по минералогии грозил рухнуть, так как Ольга не выносила лжи и выложила всё супругу с эпической прямотой. И только глупая, анекдотическая случайность вернула всё на свои места и вульгарным плевком загасила вулкан. На дворе была осенняя ночь. Было темно и неуютно. Орудием судьбы на этот раз стал Баранов — бывший директор музея, отставленный якобы по старости и болезни, но на деле бурный энтузиаст, неуправляемый и довольно вздорный старик. Он был известным археологом, собственноручно раскопал уйму курганов и извлёк из них знаменитое золото, которое не сграбастал Эрмитаж только из-за затянувшегося спора о временных рамках чегуйской культуры и исключительной склочности Баранова. В эту ночь Баранов, по обыкновению, прогуливался, борясь с бессонницей, вокруг музея и ласкал мысленным взором свои ископаемые сокровища. Бывший генерал-губернаторский дворец знакомым чёрным зверем разлёгся за чугунной оградой. Вдруг зоркий глаз археолога заметил узкие полосы света, бьющего сквозь щели в портьерах бельэтажа. Узенькие лучики, но они пронзили сердце старика: свет горел именно в Зелёном зале, зале древностей, где под стеклянными витринами на чёрном сукне покоились найденные некогда им, Барановым, бляшки, застёжки и кинжалы. В этих бляшках заключалась вся жизнь Баранова, как жизнь Кощея Бессмертного заключалась в знаменитой игле. Он мгновенно представил себе зверообразного грабителя, сующего по карманам бесценные экспонаты, и обмер. Баранов был вполне разумный старик, и к тому же бывший директор музея, поэтому на тренированных ногах, вынесших сорок полевых сезонов, он неслышно помчался наискосок и за угол — туда, где помещался областной штаб ОМОНа. Через несколько минут десяток вооружённых, обманчиво неуклюжих фигур под водительством археолога гуськом трусил к музею. Бывший директор сохранил ключ от служебного входа, — им и воспользовалась грозная бесшумная команда. Впрочем, не совсем бесшумная: когда она ворвалась в Зелёный зал древностей, Оленьков успел на себя накинуть довольно много одежды и изобразить на лице возмущение и недоумение. Правда, его полосатые трусики остались красоваться на шлеме тюркского воина, тоже некогда включённом в экспозицию Барановым. Что до Ольги, то головой и руками она запуталась в спешно надеваемом узковатом трикотажном платье, и омоновцы могли видеть во всей красе кустодиевские бёдра в бежевых колготках и тугой лифчик большого размера. На зелёном бархатном диване посреди зала валялись ещё кое-какие одежды — и почему-то снятый с экспозиции шаманский бубен с толстой колотушкой, должно быть необходимой для воплощения эротических фантазий застуканной пары. Дальнейшее трудно описать, потому что событие было старательно замято. Известно только, что Оленьков возмущался вторжением, ОМОН конфузился, а Баранов, наоборот, вышел из себя, кричал, топал ногами, отгонял всех от бубна и колотушки, как от вещественных доказательств, и в конце концов завладел директорскими трусиками, утверждая, что современная экспертиза способна с абсолютной точностью определить, чьи они (он помянул Клинтона), и стало быть, определить, кто варварски надругался над уникальным тюркским шлемом. Конечно, скандал грохнул бы знатный, если б у Оленькова не было связей. Поскольку все экспонаты остались целы, ОМОН молчал как рыба, и только неистовый Баранов расписывал на всех углах ночное приключение. Но к его странностям уже привыкли. Разоблачение ОМОНом преступной любви в Зелёном зале имело только одно серьёзное последствие — Ольга с той ночи стала питать к Оленькову необъяснимое и неодолимое отвращение. Страсти как не бывало. Специалист по минералам облегчённо вздохнул и вновь занялся своими минералами, научная работа отдела живописи нормализовалась, прекрасная, разумная, спокойная Ольга вернулась в своё первобытное состояние. Оленьков по-прежнему энергично затевал прогрессивные проекты. Ольга смотреть на него не могла без содрогания и удивлялась, что это на неё тогда нашло. Со всяким может случиться, утешала она себя, но не у всякого может так благополучно закончиться. Глава 5 АНЕЧКА И КАПОЧКА Из-за двери доносился злобный заливистый лай. Самоваров по голосу определил: вздорная, истеричная, явно немолодая собачонка. Он позвонил ещё раз. Рядом с кнопкой обычного звонка торчал ещё один звонок — старинный, в нём надо было поворачивать какую-то штучку вроде ключика. Этот звонок был плотно закрашен отвратительной коричневой краской, и ключик не вертелся. Дом был старый. Несмотря на широкую лестницу со стёртыми мраморными ступеньками и запредельно высокий потолок, в нём пахло подвалом и тленом. Собачка за дверью захлебнулась собственным лаем и ударилась в астматический злобный сип. Загремели запоры, из темноты выглянула старушечья голова. — Вы Самоваров? — спросила старушка. — Да, — коротко ответил он. — Проходите. Получилось глупо: Настя позвонила ему вчера вечером, дала адрес Лукирич, а сама не пришла — слишком была занята живописью. Теперь его, как какого-нибудь контролёра вентиляции, с казённой миной встретила малоприветливая старушенция, наследница авангардиста. Зачем ему всё это надо? Он всё-таки стал раздеваться в просторной тёмной передней. Старуха не удосужилась даже зажечь лампочку. Она прижимала к груди дрожащую и стонущую от злобы чёрную собачонку, которая оказалась ещё безобразнее, чем это можно было предположить по лаю. — Уголёк, Уголёк! — нежно ворковала старушка, зарываясь лицом в кудлатую шерсть. Наконец Самоваров освободился от одежд, почтительно разулся и почувствовал сквозь носок живой ноги холод нехоженого пола большой квартиры. Потому он снова надел ботинок (не снимать же протез, не щеголять же в одном носке и в одном ботинке!). Старуха осуждающе посмотрела на его ноги и двинулась по темноватому, ненужно широкому коридору, одному из тех, которые поражают теперешних людей в старых квартирах. Они миновали пару дверей с волнистым стеклом и вошли в третью. Огромная комната после темноты коридора ослепила обилием света и всяческих любопытных вещиц. Морозное солнце, мучительно резкое на бесснежных улицах, бросало здесь уютные розовые полосы, поблёскивало и дробилось в рамках, рамочках, стёклышках. Здесь было много картин, и среди пейзажей Венедикта Лукирича Самоваров заметил пару вещей, выполненных в тонкой коричневой гамме, — такие писал теперешний квартирант хозяйки Валерик Елпидин ещё полтора года назад в Афонине. В глубине этого пёстрого царства, в обшарпанном маккартовском кресле, сидела ещё одна старушка. Вот в ней-то Самоваров и узнал наконец дочь Лукирича (кто же была первая?). Конечно, он видел старую даму в музее. Этакая головка в стиле рококо: надо лбом взбиты белоснежные кудри, брови аккуратно прочерчены чёрным карандашом в виде правильных полукругов, ниточки губ крашены пурпурной помадой. Забавное и по-своему красивое личико. Глаза живые — чуть старчески мутноватые, но блестят. Солнце безжалостно освещало множество мелких напудренных морщинок, но даже они выглядели чем-то изящным, вроде кружева. Старушка улыбнулась и позволила Самоварову осмотреться. По её знаку он присел на диван, в отличие от кресла вульгарный, но такой же обшарпанный. — И ты, Капочка, садись, — обратилась дочь Лукирича к старухе с Угольком. — Моя школьная подружка, Капитолина Петровна, сегодня весь день обещала провести со мной. После вчерашнего я что-то неспокойна, — объяснила она. Капочка уселась в другом углу дивана. Уголёк на её коленях подозрительно косился на Самоварова закисшими глазами и время от времени утробно рычал. Капочка, серенькая старушка с детсадовской стрижкой, тоже глядела не слишком приветливо, и Самоваров решил повернуться к солнышку и дочери Лукирича. — Хорошо у меня? — кокетливо поинтересовалась та. Самоваров любезно кивнул и стал всматриваться в большой фотографический портрет в раме, висевший прямо над головой Анны Венедиктовны. С фотографии улыбалась очень красивая молодая дама со строгими чертами лица и низким лбом, почти скрытым двумя волнами завитых волос. На плече дамы, снятом не в фокусе и таявшем в зыбком тумане, была начертана какая-то надпись, где разобрать Самоваров сумел только дату «1913 г.». Дама несколько походила на Анну Венедиктовну, и Самоваров глупо спросил: — Это не вы ли? Анна Венедиктовна тоненько рассмеялась: — Что вы, молодой человек. Так долго не живут! Это моя мама. Она подняла кверху тоненький пальчик и, не поворачиваясь, привычно указала на портрет: — Она была генеральская дочка, урождённая баронесса фон Шлиппе-Лангенбург. Институтка. Этот снимок сделан в год выпуска. Дедушка был здесь лицом видным, командовал гарнизоном. Происходил из чопорной остзейской семьи. А бабушка — казачьих кровей. Вот и получился дьявольский букет. Мама ведь была удивительная! Сюда из столицы футуризм привезла! — Она писала стихи? — удивился Самоваров. — О нет! — с гордостью возразила Анна Венедиктовна. — Ни стихов не писала, ни картин. Она сама была поэзией. Посмотрите, разве можно было в неё не влюбиться? Самоваров поднял глаза на портрет, на густые брови и фестоны волос баронессы, и согласился. — В неё и влюбился московский футурист Красенков и за ней сюда приехал, — сообщила Анна Венедиктовна. — А местная молодёжь просто с ума по ней сходила! Она обожала левое искусство. Здесь образовался футуристический кружок. Из него вышли известные люди — вы знаете, Камнев, Рогожин, композитор Хвалынский. А началось всё с того, что они были прыщавыми юнцами и гурьбой бегали за мамой. Она устраивала литературно-музыкальные вечера, одевалась в розовый хитон, как у Айседоры Дункан (кстати, и босая часто бывала), и распускала свои дивные волосы. Представляете, что творилось? Самоваров ещё раз взглянул на портрет, на тающие к краям снимка очертания явно роскошных плеч и бюста, не совсем поместившегося в рамке, вообразил прыщавую ватагу и снова согласился с хозяйкой. — А Венедикт Лукирич? — спросил он, потому что маститая персона авангардиста никак не вписывалась в прыщавую провинциальную компанию. — О, это был роман! — ещё больше оживилась Анна Венедиктовна, и даже Уголёк заёрзал на Капочкиных коленях. Самоваров понимал, что не надо слушать россказни о романах живописца и девицы Шлиппе, что следует быстренько узнать, как тут вышло с Валериком позапрошлой ночью, а потом идти упаковывать выставку. Но после морозной пробежки по улицам он разомлел в тепле, ему даже самому не хотелось шевелить языком, и поэтому он слушал. — Папа, собственно, приехал с генералом Акуловым, — рассказывала Лукирич. — В Нетске полно было офицеров, промышленников, поэтов — самые громкие имена, какие местным прежде случалось встречать только в газетах. Всё это очень быстро катилось на Восток маньчжурской границе, всего неделю-то Нетске и поблистало такое дивное обществ» Быть бы папе со всеми в Харбине, но он заболел тифом. Его прямо на вокзале сняли с поезда. Генерал Акулов велел нести знаменитость в дом к генералу Шлиппе. Тот оставался в городе, потому что дочка никак не решалась рас статься со своим футуристическим кружком. Она была очень левая, в смысле искусства, конечно. Нет, в партии не вступала, разве чт симпатизировала эсерам, как все девушки тогда. Этим безумцам с бомбами. Мама стары быт ломать хотела и замуж не шла. Дедушка Шлиппе очень огорчался, но делал всё, как он желала. Когда папу принесли к ним в дом, мама просто прыгала от счастья, потому что о; был чуть ли не мировой знаменитостью в левом крыле. Это вот он в Париже снимался. Анна Венедиктовна загнула сухой суставчатый пальчик за другое плечо, и Самоваров вытянул шею, чтобы рассмотреть на стене не большой снимок. Впрочем, этот снимок он видел в разных изданиях в качестве иллюстрации к Ольгиным статьям, видел болезненное это лисье личико, ввалившиеся острые глазки и мятую блузу с мятым бантом. — Папа очнулся чуть ли не через месяц и первое, что увидел, — это маму. Она за ним всё время ухаживала и сидела у кровати. Знаете, в то время она уже всюду появлялась в хитоне и с распущенными волосами, даже на рынок так ходила. В этаком виде и у папиной кровати сидела. На щеке футуристы ей розу нарисовали — она всё ждала, когда папа очнётся и увидит её левую красоту. Так представьте, папа рассказывал: когда глаза открыл и увидел маму с волосами и с розочкой на щеке, решил, что попал всё-таки в рай, что его всё-таки пустили! Рассказывал, что самым жутким разочарованием для него было узнать, что он жив, что он в Нетске, что почти месяц, как красные пришли, и надо дальше что-то делать. — Полагаю, им нелегко пришлось, — посочувствовал Самоваров, — ведь тут ещё папа, генерал Шлиппе. — Ах, представьте, это всё устроилось, — утешила его Анна Венедиктовна. — Дедушка уже старенький был, а мама очень левая. Она к тому времени и лозунги какие-то писала, и рабочих детей учила революционным мимическим сцепам. Папа тоже оказался левым флангом в искусстве, так что они с мамой даже в отделе искусства заправляли. Квартиру эту вот тогда же получили. Правда, папа болел сильно — и печень, и лёгкие — и больше живописью занимался. Вы видели его серию женщин на спектральных фонах? Он их с мамы писал. Женщин этих Самоваров видел и теперь подумал, что угасающий хилый Лукирич своей левой кистью с какой-то бессильной мстительностью преображал красивую здоровую жену в отвратное, неуклюжее чудовище, будто наскоро сложенное из косоватых жёлтых и бурых ящиков. Впрочем, Самоваров в прелестях авангарда ничего, к стыду своему, не смыслил. — Папа умер в двадцать шестом году, — вздохнула Анна Венедиктовна. — Мама была ещё очень молода, занималась пластикой, ходила в хитоне и босая, когда снегу не было (а с футуристами, в девятнадцатом году, и по снегу!). Только волосы она остригла. Из-за хитона и пластики её считали чуть ли не городской сумасшедшей, причём всерьёз, даже наш профессор Бершадский. Она потом вышла замуж за начальника ГПУ, а потом за директора облпродбазы. Разве это безумные поступки? — Напротив! — горячо воскликнул Самоваров, окончательно отогревшийся и решивший пробиться наконец к криминальной теме. — Как хорошо, Анна Венедиктовна, что вы все свои сокровища сохранили! — Да, причём тогда, когда другие выбрасывали всё как устаревший хлам, — с самодовольной улыбкой отозвалась она, — я, скромная преподавательница географии, терпеливо ждала, когда придёт час новой славы Венедикта Лукирича! Самоваров взялся сбавить патетический тон беседы и скромно поинтересовался: — Бриллианты тоже папины были? Которые якобы ваш квартирант украл? Анна Венедиктовна несколько оторопела от такого виража, потом повернулась к молчаливой и недоверчивой подружке: — Капочка, будь добра, пригласи к нам Валерия, он ведь дома? Капочка поднялась, осторожно опустила на пол Уголька, и он, цокая старческими когтями, поплёлся за ней. Анна Венедиктовна продолжала рассказ: — Конечно, бриллианты не папины. Шлипповские они. Можно сказать, фамильные. Мама только два кольца прикупила в Торгсине, когда была замужем за завбазой (его как-то очень скоро репрессировали). Чудные были вещи, особенно камэ был прелестный. Браслет дутый, да, но работа-то старинная; такой точно есть на одном портрете Винтергальтера. — А бумаги? — допытывался Самоваров. — Украденные ценные бумаги? Говорит, это бумаги Пикассо? Анна Венедиктовна возмутилась: — Да какой Пикассо! Бумаги как раз мои. Ума не приложу, кому они нужны? — Может, перепутали? — предположил Самоваров. — Может, хотели Пикассо взять, а схватили ваши бумаги? Или что-то там было важное? Вы ведь очень просите их вернуть. Что там было в бумагах? — Ах, я не помню! — всплеснула руками старушка. — Письма, записочки, всякая ерунда. Я сто лет в эту коробку не заглядывала — зачем? Но вернуть, да, очень хочу, что же, это моя юность, моя жизнь… «Поди, письма любовников», — решил Самоваров и повернулся к двери, в которой вслед за Угольком и суровой Капочкой появилась долговязая фигура Валерика Елпидина. Валерик, в отличие от Насти, нисколько не похорошел за прошедшие полтора года, только больше приблизился к тому аскетическому, нервному типу, какой предопределила ему природа. Самоваров пожал худую тёмную руку. — Извините, что задержал, — оправдывался Валерик, — я писал натюрморт, пришлось мыть руки постным маслом. — Он всё время работает, — вставила Анна Венедиктовна. — И прогрессирует на глазах! Как эти милицейские олухи могли выдумать, что он ворует брошки? Чепуха! Бред! Она так горячо защищала Валерика, что Самоваров заинтересовался, как студент попал в этот далеко не обычный дом. — Слушай, Валерик, тебе здорово повезло. Ты что, конкурс прошёл, чтобы поселиться в доме самого Лукирича? — прямо спросил Самоваров. Валерик уставился в пол и глухо откашлялся. Вид у него был жалкий. «Интересно, он всё так же без надежды влюблён в Настю?» — подумал Самоваров и снова вспомнил Настину определившуюся красоту.
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!