Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 22 из 44 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Постойте, Даша, — солидно сказал Самоваров. — Допустим, мы явимся к вам домой. А как же ваша мама? Что она скажет? Будет ли ей приятен наш визит? Даша сморщила короткий носик: — Причём здесь мама? Вы ко мне придёте, а не к ней. Её гости мне тоже не всегда нравятся — и ничего, терплю. Да её и дома сейчас нет. — Конечно, ничего нет крамольного, если мы сходим в гости. Что за церемонии? — поддержала Дашу Настя. — Мы же мебель крушить не станем — только послушаем игру на фортепьяно… Самоваров не был большим любителем фортепьяно, но Настя состроила такую умоляющую гримасу, что он нехотя стал одеваться. — Смотри, Настя, если меня нынче спустят с лестницы, ты будешь жалеть о своей настойчивости, — предупредил он. Настя тряхнула белокурой головой: «Нет, до этого не дойдёт! Не позволю!» С лестницы их не спустили. Но всё вышло не так, как обещала Настя. Предполагалось, что Даша в отсутствие матери проведёт своих гостей в комнату к Сергею Николаевичу. Там у неё всё уже было приготовлено для съёмки: видеокамера, большой кусок пластика, расчерченный, как нотная бумага, и кипа табличек с музыкальными знаками. Обычно Шелегин на одну из табличек указывал либо слабой, непослушной рукой, либо и вовсе взглядом. Даша вписывала нужное на нотную строчку. Тоже взглядом Шелегин одобрял её работу или прикрывал глаза. Это означало, что Даша его не поняла. Тогда всё начиналось сызнова. Вот что предстояло запечатлеть видеокамерой. Жили Шелегины в стандартной девятиэтажке, в непрестижном спальном районе Берёзки. Квартира была на седьмом этаже. Едва Даша вставила ключ в замочную скважину, как дверь распахнулась сама собой. Ирина Александровна стояла на пороге и пыталась разглядеть в полутьме подъезда силуэты незваных гостей. Вдруг её лицо расцвело улыбкой: — Ах, господи, как я рада! Хорошо, что вы зашли. Радость Ирины была необъяснимой и настолько сильной, что Самоваров опешил. Он знал, что трепетные лани фальшивят в любой ситуации, даже когда веселятся или грустят от всей души. Так уж они устроены. Но Ирина ещё третьего дня, кипя гневом, называла Самоваровых проходимцами. Откуда такие перемены? Уж не обозналась ли она часом? — Проходите, пожалуйста, Николай Алексеевич, — сказала она и радушно указала на вешалку в прихожей. Значит, не обозналась. Что же с нею случилось? Даша недоумевала не меньше Самоварова и, стягивая шапочку, косилась на мать с опаской. — Дашенька, хотя бы в мороз надевай меховую шапку. Ты ведь не хочешь заболеть менингитом? — проворковала Ирина Александровна. Даша шмыгнула носом и ответила неласково: — Я ещё не решила. Может, и хочу. Где Августа Ивановна? — Ушла. Она постираться сегодня хотела, и раз я дома, то посчитала излишним… — Папа как? Ирина Александровна очень тяжело, должно быть, специально для гостей вздохнула: — Как обычно. Днём ему совсем плохо стало. Да и сейчас не лучше. То же самое, что на прошлой неделе. Если вы его хотите видеть, Николай Алексеевич, это можно. Только он очень слаб. Даша, на ходу всунув ноги в тапочки, умчалась куда-то по коридору — к отцу, должно быть. Самоваровы остались стоять в прихожей и отвечали на неестественные улыбки Ирины Александровны такими же своими. — Жуткие стоят холода, простудиться очень легко, — заговорила Ирина и поправила Дашин шарфик на вешалке. — Я, например, боюсь бронхита. У меня хронический бронхит. Ирина и дома одета была в чёрное — чёрные брюки, чёрная блузка с вышивкой на плечах. Этот костюм, как и положено, подчёркивал её стройность. Лицо её ярко блестело то ли от крема, то ли просто от ухоженности. Вся она, с ног до головы, выглядела очень ухоженной, хотя и не очень свежей. Не морщины придавали Ирине увядший вид, а неестественная улыбка и беспокойство во взгляде. Она хотела ещё сказать что-то, но Даша влетела в прихожую и затеребила Настин рукав: — Пойдёмте к папе! Сергей Николаевич Шелегин занимал самую маленькую комнату в квартире. Поместилась здесь лишь кровать, инвалидное кресло и небольшой столик вроде тех, на каких пеленают младенцев. На голых серых стенах не было абсолютно ничего — ни картин, ни ковров, ни книжных полок. И подоконник был пустой. С крыши противоположного дома в окно светил большой белый фонарь. Сияли бесконечные правильные ряды чужих окон. Шторы не были задёрнуты, и Сергей Николаевич, сидя в кресле, пристально на эти ряды глядел. То, что он любит смотреть в окно, Самоваров уже знал. Даша притащила в комнату стулья для Самоваровых. Сама она примостилась на полу рядом с отцом. Заглядывая ему в лицо, она что-то начала говорить. Должно быть, она представляла гостей, потому что Сергей Николаевич пытался повернуть в их сторону голову. Но взглядом в них он не попал, никого не увидел и уставился тоскливо на обои. Настя покраснела и заёрзала на стуле. Сергей Николаевич ещё раз попробовал сдвинуть взгляд и сказал чуть слышно: «Соно семпре льето». — Sono sempre lieto! Очень приятно! — перевела Даша. — Это значит, он рад познакомиться. Я ему объяснила, что вы мои друзья. Я сейчас попробую наладить работу, а потом видеокамеру принесу. Вы ведь умеете снимать? Не дожидаясь ответа, Даша вскочила и вытащила из ящика стола лист пластика, фломастеры, пачку картонных карточек. «Соно станко» *, — еле выдавил из себя Сергей Николаевич. Он, казалось, с * Sono stanco — я устал (итал.) трудом удерживал смыкающиеся бледные веки. Самоваров сидел, как на иголках. Ему было очень неловко. К тому же он вспомнил, что Шелегин закрывал глаза, когда к нему являлись неприятные посетители вроде психиатров или народных целителей. Сейчас, похоже, Сергей Николаевич силился смотреть, но веки его не слушались. — Что же это такое! — почти плакала Даша. — Неужели сегодня не выйдет ничего? Ему совсем плохо. Sono stanco! Sono stanco! Я устал! Что же это такое? Карточки рассыпались по полу. Она бросилась их подбирать и кое-как, ворохом, складывала на столик. Сергей Николаевич почти спал. Лицом он не двигал, но что-то ещё поблескивало меж не вполне сошедшихся век. Самоваров видел: Настя пытается изобразить спокойное внимание, а сама вся сжалась в комочек. Она всегда боялась страданий и смерти. Правда, позже она ни за что не хотела признавать, что испугалась Шелегина. Она даже заявила, что Сергей Николаевич показался ей похожим на итальянца, и не потому только, что по-русски ничего не понимал. Настя уверяла, что лицо Шелегина вылеплено совершенно в духе кватроченто.* * Кватроченто — итальянское название XV в. — периода раннего Возрождения в итальянской культуре. — Почему кватроченто? — удивлялся Самоваров. — В ту эпоху на картинах изображались мясистые лица. И кудри должны быть до плеч, а у Шелегина сиротская домашняя стрижка — явно дело рук милосердной Августы Ивановны. — Ах, ты не понял! — горячилась Настя. — Вспомни: художники кватроченто все поголовно изучали анатомию. Они препарировали трупы, чтоб изображать снятие с креста и всё такое. Нет, я не хочу сказать, что Шелегин на труп похож, но вот на череп… эпохи Возрождения… Я не знаю, как это словами выразить, но ты меня понимаешь? Самоварову Сергей Николаевич напомнил не картины кватроченто, а — отдалённо — портрет советского классика Николая Островского. Такое же было у того писателя истаявшее лицо и такие же глубоко запавшие глаза — ещё живые, но уже без внимательной быстроты и поворотливости здорового взгляда. Кажется, даже болезнь у этих двоих похожая? Известно, что Островский надиктовал целый роман. Почему бы и музыку не писать тем же способом? Или у Шелегина дела обстоят похуже? И становятся хуже с каждым днём? — Глаза у него тоже итальянские, — утверждала Настя. У Даши глаза были такие же точь-в-точь — большие, тёмные, не карие, а, как выяснилось при ближайшем рассмотрении, густо-серые. Непрозрачные и без блеска. Больше Даша на отца ничем не походила — во всяком случае, сейчас, когда Сергей Николаевич являл собой череп кватроченто. Настя старалась спрятаться за Самоварова, но оба они глаз не могли оторвать от спящего человека в кресле. Самоваров вспомнил свой разговор со Смирновым, когда посмотрел на руки Сергея Николаевича. Они в самом деле лежали на коленях больного, как брошенные вещи — неловко и неподвижно. Теперь это были большие сухие конечности неуправляемого скелета, а не руки музыканта. Юный Рихтер! Самоваров отлично помнил серьёзного мальчика на сером экране телевизора «Рубин». Он снова видел галстук-бабочку, видел то подпрыгивающие вразнобой, то волной приподнимающиеся струны открытого рояля, которые любил показывать телеоператор. При этом видел Самоваров и свою мать, тогда ещё живую, ещё молодую, в перманенте — ребёнком он эту её причёску называл «дымком» и думал, что ничего красивее на свете не бывает. Да, так всё и было! Пианист с экрана гремит клавишами, а он, тогдашний Самоваров, смотрит в раскрытое окно; по подоконнику невесомо пляшет пыльный тополиный пух; сквозь музыку слышатся чьи-то — из других окон — голоса, звон посуды. Путаются по ветру ветки дряхлой ивы, давным-давно спиленной. И ещё видится что-то забытое, будто и не бывшее никогда, как мальчик за роялем, что теперь неподвижен, не похож на себя и не помнит, как его зовут. — Не выходит, — сокрушалась Даша, всё ещё собирая карточки и раскатившиеся по полу фломастеры. — А так удачно всё складывалось! И вы пришли! Почему сегодня ему нехорошо? Она всё время оглядывалась с надеждой на отца. Но он сидел безмолвно, свесив набок голову и расслабив те немногие мышцы лица, которыми недавно пытался изобразить улыбку и управлять глазами. Теперь эти усилия кончились. Исстрадавшаяся, истончившаяся плоть на черепе кватроченто лежала неподвижно, отдыхала. Даша чуть не плакала. Настя погладила её по плечу: — Не огорчайся, мы обязательно придём в другой раз. — Не в этом дело! Я знаю, что вы придёте, но может быть уже поздно. Не понимаю, почему папе становится всё хуже. Участковый врач говорит: «Это естественно в его состоянии!» Но почему? Кто знает хоть что-нибудь о его состоянии? Вот если бы бабушка была жива… Она собрала наконец фломастеры и уселась на столик с ногами. — Теперь, когда бабушки нет, никто ничего не может понять, — сказала она. — Бабушка хоть что-то могла сделать, пусть мы с ней и ругались всё время. Она знаменитых врачей приводила… Одного понять не могу: она ведь была профессором консерватории! Конечно, Ромка тетрадки поздно нашёл, но она-то должна была догадаться, почувствовать, что папа настоящий композитор! Неужели теперь всё-всё пропадёт? — Что «всё»? — не поняла Настя. — Музыка, вот что. У папы столько музыки! И той, что давно у него написана, и той, которую он теперь слышит. Он молчал столько лет! Он бормотал по-итальянски и мучился оттого, что не мог никому рассказать, что у него в голове. А у него ведь сейчас, наверное, и нет внутри ничего, кроме музыки. Так мне кажется. О чём он думает? Как думает? — По-итальянски, наверное, — предположила Настя. — Он итальянский неважно знает — мы с ним только месяца четыре до аварии занимались. Другое, настоящее прошлое он совсем забыл. Я ему объяснила, что я его дочка, figlia*, * Дочь (итал.) и он любит меня. А может, заново полюбил, потому что прежнее так и не вспомнил? Всё, что вокруг, в квартире, он не узнавал, теперь понемногу привык. Зато музыку он помнит! Он ноты знает, с листа читает, а внутри себя слышит музыку и разные звуки. Самоваров представил себе, что вокруг только звуки, много звуков, а смысла слов он не понимает — и ужаснулся. — Да, это трудно вообразить, — вздохнула Даша. — Я мало что в таких вещах смыслю, врачи тоже — да им и не надо. Знаю я одно: музыку его надо записывать. Должно же что-то остаться от человека? Только получается у меня в час по чайной ложке. Не в час даже, а в день, в неделю! И всё теперь погибнет… Она вдруг соскочила со столика. Слух, и не только музыкальный, был у неё отличный: через секунд Самоваров услышал за дверью шаги. Ирина Александровна деликатно заглянула в комнату: — Можно к вам? Вы здесь так давно сидите… Дашенька, ведь ты голодная! И гостей следует сначала накормить, а уж потом… Она сделала несколько боязливых шагов в сторону кресла Сергея Николаевича. — Даша, придумала ты, куда гостей затащить! Ведь Шелегин спит, — прошептала она, заглянув в неподвижное лицо мужа. — Лучше его не беспокоить. Ему с утра плохо было: язык заплетался, левый глаз открыться не мог. Пока не пришла Августа Ивановна, я думала, умру от страха — вдруг это конец? А ты, Даша, спала, как сурок! Я только после обеда узнала, что сольфеджио никто не отменял. Только малышам разрешено не заниматься из-за морозов. Стыдно! Ты должна была… Даша, не говоря ни слова, вышла из комнаты. Ирина улыбнулась ей вслед: — Видите, как трудно с подростками! С девочками, наверное, даже труднее. Третий раз пропускает сольфеджио… Пойдёмте чайку попьём, а то Шелегин ещё проснётся от шума. Самоваров с Настей стали отнекиваться и собираться домой, однако Ирина сумела затащить их на кухню. Там Даша преспокойно доедала котлету с картошкой и делала вид, что она не при чём, никого сегодня к себе не приглашала и вообще этих гостей видит впервые в жизни. Всем, кроме неё, стало неловко. Самоваров подумал, что было бы хорошо за такие фокусы ребёнка если не выпороть, то хотя бы лишить доступа к вазе с конфетами. В эту вазу Даша, расправившись с картошкой, начала поминутно запускать свою длинную музыкальную руку. Она выуживала конфеты одну за другой, разворачивала, надкусывала и горкой складывала посреди стола. Ирина Александровна крепилась недолго. — Даша! — краснея, прошептала она и указала взглядом на конфетную горку. Даша только и ждала этого сигнала. Она вскочила из-за стола и убежала в соседнюю комнату. Скоро оттуда донеслись злобные раскаты рояля. Ирина Александровна с вымученной улыбкой разлила чай по нарядным гжельским чашкам.
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!