Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 18 из 44 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Мало ли какие глупости приходят в голову в здравом уме, особенно после сытного обеда, — холодно заметил Самоваров. — Нет, нельзя быть таким эгоистом! А муки близких? А их бессмысленные заботы? Их неприятные, в конце концов, ощущения? Они ведь сами обязательно захотят, чтоб я поскорее убрался, чтоб сам не мучился и их освободил. Ведь если я стал бесполезен… Я был опорой, защитой, я их обеспечивал, радовал, а теперь только неприятен! Разве они не захотят, чтоб я умер? — Может, и захотят. Пусть. — Но я сам, сам так хочу! Я им сам скажу: если я стану овощем, прекратите это! Обязательно прекратите! — Так это вы им скажете, будучи здоровым и ничего не понимая, — усмехнулся Самоваров. — Говорят же некоторые дуры: после тридцати (или сорока?) жизнь кончается — целлюлит, лишний вес, мужики меньше липнут. Что, ловить их на слове и отстреливать, когда стукнет тридцать и пара лишних килограммов набежит? Смирнов засмеялся: — Ну, это совсем другое! — То же самое! Что вы обо всём этом можете знать? — повторил Самоваров уже раздражённо. — Я сам когда-то, как Шелегин, тряпкой валялся на койке в больнице. Только иногда всплывал из боли и дури, которая заглушала чуть боль (уколы мне такие ставили). Шёл третий год, как я лечился. Операция неудачно прошла — чуть концы не отдал. Тогда и я, как вы говорите, думал: укольчик бы теперь, и кончить всё это. К чему зря мучиться? Кому нужна такая моя жизнь? Родители давно в автомобильной катастрофе погибли. Невеста когда-то была, только к тому времени исчезла. А я всё лежал на койке — всплывал и тонул, всплывал и тонул… Андрей Андреевич хотел снова сварить кофейку, но так и замер с электрочайником в руках. — И вот я очередной раз всплыл, — продолжил Самоваров, — и по всему, что от меня осталось, сразу ниточками, пунктирчиком потекла боль. А там, где было резано и разворочено, ниточка в клубок скатывалась и начинала язвить. Меня тут же, как обычно, прошибло потом — холодным, быстрым, несолёным, как вода. Опять! Сотый раз уже я вот так просыпался! Я стиснул зубы, отвернулся, уставился на свою тумбочку. Рядом с кроватью стояла эта тумбочка, бледно-зелёная. В больницах всё такими дохлыми цветами красят, что хоть сразу ложись и мри. — Эти цвета считаются успокаивающими, — вставил Андрей Андреевич. — Успокаивающими навечно? Я уткнулся в эту покойницкую тумбочку. Она была гладкая, скользкая, масляной краской крашеная. На её стенке просматривалось мутное отражение. Отражение состояло из трёх прямоугольников. Как раз солнце заходило, и эти прямоугольники были, оказывается, небом, крышей и ярко освещённым откосом окна. Когда они сложились у меня в картинку, я по ней понял: там, в мире, сейчас вечер. Там закат, всё оранжевое, и стёкла бликуют огнём — так всегда бывает, когда закат ясный. Как только я всё это увидел, тот серо-бурый прямоугольник, что в моей картинке был небом, откинулся вдруг в глубину, и откос засиял, и даже оттуда будто теплом повеяло. Это, конечно, сработало воображение: я просто вспомнил, какие бывают закаты. Какой бывает тогда свет, вспомнил, как ложатся тени, как они удлиняются, как шелестят деревья, как всё постепенно гаснет, и наступает ночь. Все закаты за двадцать три тогдашних моих года отразились в паршивой тумбочке. И я решил: «Пусть даже всё совсем будет плохо и больно, и я не выздоровлю, но если я хоть тень, хоть отражение солнца смогу видеть на стенке тумбочки, то смогу и жить, и даже быть от этого счастливым. Ведь когда я здоровым бегал, я не обращал особого внимания на такие вещи, как свет и тени. Теперь я буду их видеть лучше, чем те, кто бегает, веселится и пиво пьёт». Не знаю, поняли ли вы… Самоварову неловко стало, что он так разговорился, и он быстро закончил: — Если б вползла тогда ко мне какая-то благостная морда со шприцем, нежно желая, чтоб я больше не мучился, и убила бы меня, то убила бы не милосердно и гуманно, а точно так же, как убивает любой бандит. Андрей Андреевич крепко обнял свой белоснежный электрочайник и спросил изумлённо: — Так вы принципиально против эвтаназии? Но как же тогда весь цивилизованный мир?.. Голландия? — С чего вы взяли, — буркнул Самоваров, — что Голландия — средоточие истины? Что там главные мудрецы сидят, и вам остаётся только бежать вприпрыжку и исполнять, что они сказали? — Но если человек сам распорядился себя… — Для удобства нетерпеливых наследников? Да поймите вы: раз человек, как вы выражаетесь, в здравом уме, и хочет в будущем умереть от укола, то это просто желание самоубийства. То есть сложная штука на грани ненормальности. А с самоубийцами психиатры разбираются. И пусть их! Зато к казни — к чужому шприцу — только суд может приговорить. Причём за самые тяжкие преступления. Да и то не во всякой стране! — Но моя собственная воля… — Вы же сами смеялись над женщинами с целлюлитом, которые говорят, что им жизнь не мила. Представьте, сейчас вы выразите свою волю: хочу послезавтра повеситься. Имею ли я право послезавтра прийти к вам на дом и вас вздёрнуть? Нет! Даже если вы сами повеситесь, мы вас откачивать будем. — Так я здоров! Но если б я был смертельно болен… — Пусть коллектив поможет сдохнуть? Тяжко больной человек ни сказать, ни сообразить толком ничего не в состоянии — как мы узнаем, что у него на уме? Какова его воля в данный момент? С какой стати со шприцем к нему полезем? — Он молит об избавлении! — А через полчаса о своей слабости пожалеет и захочет на этом свете остаться. Пускай когда-то он сам сделал такое распоряжение — по глупости, или поддавшись моде, или супруга, щекоча бюстом, упросила. Но кто знает, не увидит ли он закат на стенке тумбочки? И поймёт, что не тот только жив и счастлив, кто бегает и пиво пьёт! Смирнов включил-таки свой чайник и прислушивался, склонив голову, к его тихому утробному шелесту. — Вы необыкновенный человек, Николай Алексеевич, — вздохнул Андрей Андреевич наконец. — Я не ожидал даже… Фу, глупость сейчас сказал — я совсем не то имел в виду! Вы и выглядите значительно, и директор ваш много говорила лестного… Я про другое: вы многое сами в жизни испытали, поэтому теперь можете здраво судить. — Не всегда здраво! — О, я ведь тоже повидал кое-что, только в своей сфере, — сказал Смирнов. — Мне кажется, мы с вами будем дружить. Я это чувствую! Хорошо, что мы именно тут, в кабинете Матвея Степановича, с вами встретились. Вы не просто унесёте отсюда свой самовар и исчезнете, будто я вас не знал никогда. Вы для меня что-то будете значить. Есть такое предчувствие — а у нас, у Раков, интуиция отменная. Я Рак по гороскопу, а вы?.. И вообще мы, творческие люди, больше чувствуем, чем знаем, а чувство вернее… Самоваров на себя досадовал: зря выложил малознакомому человеку свои воспоминания. Некстати получилось! Теперь вот ещё и дружить с ним собираются. «Старый Мазай разболтался в сарае! — ругнул он себя. — Теперь надо и самому у него что-нибудь выспросить». — Да, творческие люди по-особому устроены, — сказал Самоваров поспешно, чтобы Смирнов не успел сбиться на другую тему. — Они всегда были для меня загадкой. Художников-то я много знаю. Как они работают, мне понятно. Выучиться можно! Но музыка? Откуда она берётся у композитора? Что-то в голове звенит? Или как? — Музыке тоже учат, — мягко улыбнулся Андрей Андреевич. Самоваров заподозрил, что он хочет уйти от ответа, и постарался изобразить на лице заинтересованность: — Я не про игру на пианино вас спрашиваю. Мне интересно, как вы сочинили свои песни и хоры? Я их недавно по Нетскому радио слышал и потрясён. Откуда такое чудо возникает? Могу ещё представить, как можно какую-нибудь авангардную симфонию наколбасить: где-то звякнуло, где-то свистнуло, грохнуло, а в результате впечатление большое. Но «Простые песни»! Смирнов залился своим детским смехом: — Вы глубоко неправы! Авангардную симфонию наколбасить ещё как трудно! Впрочем, я симфонической музыкой не занимаюсь. И вообще написал я немного — «Простые песни» да «Листки из тетради». Было у меня такое особое время, когда писалось. До этого не очень получалось, а после некогда стало. Кое-то случается лишь один раз в жизни… — Но всё-таки? — продолжал приставать Самоваров. Андрей Андреевич облокотился на зелёный стол поэта Тверитина и попал в яркую полосу света, которая тянулась от окна. Его мягкие волосы вызолотились и засияли. Он совсем не походил на вора. Даже на вора песен. — Это было семь лет назад, — начал он задумчиво. Самоваров смутился. Ему всегда становилось неловко, когда кто-то начинал врать, даже так бесхитростно, как Настя в «Багатели». Если Андрей Андреевич сейчас обманет насчёт своего сочинительства, то ложь будет самого скверного пошиба. Симпатичный, открытый, златовласый — и пошло соврёт? Или скажет правду, и всё разъяснится, и Дашины басни покажутся смешны? — Я был влюблён. Смертельно, — признался Андрей Андреевич и застенчиво вычертил пальцем на столе несколько петель. — Вы мою жену, Полину, видели? Самоваров кивнул — мол, видел. — Ничего из ряда вон выходящего, да? Сейчас ей двадцать три. Заурядная женщина без особых примет. Но тогда… Она у меня в «Ключах» пела с одиннадцати лет. Девчонкой тоже была невзрачной, но старалась. Голосок так себе, средний. Полину я в «Ключах» потому только терпел, что её отец что-то возглавлял на железной дороге. Понимаете сами: гастроли, а он нам билеты бесплатные или льготные в международный вагон делал. А вот с голосом у Полины всё хуже становилось. Вы её сейчас слышали? — Как она поёт? — удивился Самоваров. — Нет, как говорит. Слышали? — Да. Но я не могу судить… — Дверной скрип, если выражаться помягче. От этого тембра я больной. Но в тот год… Голоса, впрочем, и тогда не было. Но приезжает она после летних каникул, и все в недоумении — где наша Полина? Где скромный набор мослов, одетый в джинсы? Это, знаете, с девчонками довольно часто случается, но такого разительного превращения я никогда не видал. Она стала красавицей! Откуда что взялось: плечи, улыбка, дивная линия ног! Ещё три месяца назад ничто этого не предвещало. Каким-то образом глаза у неё вдруг сделались бездонными? Откуда? Откуда, наконец, тяжёлая большущая грудь? Никогда больше не было у неё такой груди, как той осенью. Сейчас на целых два размера меньше — возвращаемся потихоньку к мослам. А тогда я, разумеется, потерял голову. Мне тридцать, она девчонка. Абсолютно взрывная смесь! И скоро случилось то, что случилось — она забеременела. — А «Простые песни»? — напомнил Самоваров, обескураженный чересчур уж романтической историей создания вокальных шедевров. — Погодите, сейчас! Мы с нею были в угаре. Но я, хотя и был всегда против ранних женитьб, понял, что ситуация серьёзная. Дерьмовая ситуация, проще говоря. Надо было на что-то решаться — ведь она несовершеннолетняя. Мы явились к железнодорожному папе и поставили его перед фактом. Папа немного поорал, но всё-таки простил. Он только потребовал, чтобы свадьба была заметная. Долго готовились, сняли «Люкс-Центральный» под банкет, путёвки купили в Таиланд — всё сделали, как положено у таких вот пап… — И что дальше? — Полина выкинула через два месяца. Долго потом болела, осунулась, снова стала никакая, серенькая. Отцвела. Она не безобразна, конечно. Некоторым и в теперешнем своём виде может нравиться. Но ничего одуряющего и необыкновенного, что было той осенью, в ней не осталось. Хорошая девочка, неглупая. Живём. — А «Простые песни»? — снова напомнил Самоваров. Ему всё казалось, что Смирнов заговаривает ему зубы и нарочно не ту историю рассказывает. — Я «Простые песни» в Таиланде написал. Во время свадебного путешествия. Ночами. Днём на пляже валяемся, ночью Полина спит, а я никак заснуть не могу. Слоняюсь из угла в угол — то на неё смотрю спящую, то на море. А море там в потёмках почти не шевелится, не плещет. Вода густой кажется, как постное масло. Звёзды неестественно крупные, цветами пахнет. Я сажусь к кофейному столику и пишу. И «Песни» там сделал, и «Листки из альбома». Одним махом! Не знаю даже, что на меня тогда нашло. Не забывайте, я влюблён был до сумасшествия! — И музыка в голове звенела? — всё допытывался Самоваров. — Звенела. И в голове, и в других местах, если вы понимаете, что я имею в виду, — признался Андрей Андреевич. — Я ведь как бы не в себе был. Один врач, очень хороший, мне потом объяснил, что такое катастрофическое сексуальное возбуждение всю химию в организме меняет. Целую кучу гормонов зашкаливает! На сознании это не может не отразиться. Сам не знаю, почему я так много там, в Таиланде, написал. Творчество — своего рода сдвиг, это всем известно. У кого сдвиг случается надолго, а у кого временно. Я, очевидно, принадлежу ко второй категории. Скоро всё закончилось — и любовь, и сочинительство. Но вещи получились неплохие. Их часто исполняют, особенно на Западе. Самоваров вздохнул. Непонятно было, правду сказал Смирнов или наврал. Кто его знает, как музыку пишут! Может, и в Таиланде это случается. А, собственно, чего он, Самоваров, от Андрея Андреевича ожидал — что тот расскажет, как стащил у Шелегина тетрадки? Чем пристальнее Самоваров приглядывался к Андрею Андреевичу, тем больше ему казалось, что не мог этот обычный человек написать такую странную музыку. Даже в условиях катастрофической влюблённости! В нём самом странного ни капли нет. Вот он сидит сейчас, кофе свой попивает и вздыхает — о чём? О том, что грудь у жены не того размера. Однако Андрей Андреевич нисколько не выглядел вруном, когда рассказывал свою историю. Самоваров знал: так случается, когда быль и небыль крепко перемешаны и потому неразделимы. Где Смирнов мог приврать? В Таиланде он, похоже, был, тут всё правда. Зато как «Простые песни» написал, помнит плохо. Но его же не переехал «КамАЗ», как Шелегина! Чёрт его разберёт! А если не врёт? Андрей Андреевич, похоже, человек без задних мыслей, лёгкий, живой, душа нараспашку. Таких женщины любят — и чаще всего взаимно. Андрей Андреевич в любви просто купается: и жену ценит за прошлое, и Ирину нежно жалеет, и целует по телефону рыжую Анну с хвостиками. Самое удивительное, что никто на него не в обиде. Счастливец! — Не думайте, я потом пробовал заниматься композицией, — признался Андрей Андреевич, грустно клоня золотую голову. — Только не вышло ничего: сдвиг закончился. Откуда он, этот сдвиг, взялся и куда пропал? Может, у меня с психикой не всё в порядке? Ведь ненормальные люди порой такие штуки выдумывают, какие нам и не снились. Самоваров вспомнил модель Вселенной, которая до сих пор пылилась в его мастерской на подоконнике, и признался: — Я такие штуки видывал. И странных людей встречал. — Вы тоже? И вам это интересно? — оживился Смирнов. — Я люблю дуриков! Не тех, конечно, которые ничего не соображают, ревут дикими голосами и мочатся в штаны — эти просто противны. Зато лёгонький-лёгонький сдвиг всегда любопытен. У меня есть знакомый врач, очень хороший, и вот у него я вижу иногда пациентов уму непостижимых. — Они музыку тоже сочиняют? — спросил Самоваров. — Нет, увы. Правда, один рисует потрясающие картинки — крохотные, а в них человечки и всякие существа кишат. И интересно, и безобразно, в духе Босха. Рассуждают дурики тоже занятно. Но непредсказуемы — то им всё внушить можно, и они послушны, как дети, то упрутся в свою дурь, и ничем её не перешибёшь. Странный народ. — Их измышления — это болезнь, — заметил Самоваров. — А их картинки — не искусство. — Не скажите! А Ван Гог с Врубелем? А Шуман? Во всяком мало-мальски выдающемся человеке всегда дурь сидит! То ли химия тому причиной, как у меня в Таиланде, то ли травма мозга — нянька уронила. Но что-то этакое сидит обязательно!
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!