Часть 4 из 18 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Сосед гипоталамуса, миндалевидное тело (амигдала), – это структура, имеющая ключевое значение в любой концепции страха, настолько важная, что Джозеф Леду, который сделал карьеру на изучении страха, назвал свою состоящую из ученых рок-группу «Амигдалоиды» (The Amygdaloids). Работа миндалевидного тела – в очень упрощенном виде – состоит в получении сенсорной информации и ее обработке на предмет наличия угрозы. Если угроза обнаружена, миндалевидное тело дает гипоталамусу знать, что пора запустить механизм автономной нервной системы, известный как «бей или беги». Оно может работать, не заботясь о том, чтобы получить разрешение «сверху», то есть от коры головного мозга. Его работу могут запускать даже стимулы, которых мы не осознаем.
Над этими более мелкими структурами и вокруг них расположена «начальница»: кора головного мозга, испещренный глубокими морщинами купол мягкой материи, который можно почти всегда увидеть на детских рисунках мозга. Считается, что он является ключевым для всего многообразия умственных функций высшего порядка, от перцепции и сознания (скорее в философском смысле, чем в простом смысле бодрствования или комы) до сложных движений, памяти и интеллекта. Именно он дал Стефу Карри возможность сделать трехочковый бросок, создал «Гернику» Пикассо и помог нарисовать классическую карикатуру в The New Yorker, на которой приветливая макаронина ригатони кричит в телефонную трубку: «Фузилли, бесноватый ты сукин сын, как дела?» Благодаря коре головного мозга мы можем переносить обиды, лелеять неуверенность в себе и годами расхлебывать последствия совершенных нами ошибок.
Итак, предположим, вы испугались. Как это на самом деле выглядит – в физическом смысле?
Представьте себе что-нибудь вроде того, что привиделось мне в том кошмаре часа за два до первого припадка. Вы внезапно просыпаетесь посреди ночи. Больше никого нет дома, но в темноте слышится странный шум. Возможно, это шаги, закрывается или открывается дверь. Эта слуховая информация сначала передается от рецепторных клеток уха к главному черепно-мозговому нерву, а потом непосредственно к мозгу. Там ему открываются различные пути и варианты, но для простоты давайте предположим, что в данном случае это будет направленное по прямой путешествие от сторожа до пускового механизма страха. Таламус посылает сигнал тревоги прямо в миндалевидное тело, которое, в свою очередь, посылает сигнал тревоги в гипоталамус, и затем запускается симпатическая нервная система. Сообщения быстро передвигаются вдоль аксонов по всему телу, от синапса к синапсу. Они несут информацию о потенциальной угрозе к органам, к коже. Ускоряется ритм сердца; кажется, что его громкий стук слышно во всей комнате. Возможно, дыхание становится частым и поверхностным, на коже выступают капельки пота или появляется гусиная кожа. Зрачки расширяются, мускулы наполняются кровью, готовясь к действию. Вы чувствуете страх: вас тошнит, сжимает грудь. Страх – это эмоция, в которой участвует все тело.
Физические реакции – прилив крови, расширение зрачков и тому подобное – можно проследить на уровне нейронов. Но как насчет чувства страха, которое, как мы знаем, отличается от физической реакции страха?
Долгое время считалось, что сначала как реакция на стимул страха возникает чувство, а затем уже из чувства возникает физическая реакция. Это то, что говорит нам привычная дарвинистская школа. Но такая точка зрения основывалась преимущественно на догадке, механизм этих реакций не был доказан. В наши дни она больше не приветствуется. Теперь наука сконцентрировала внимание на подробном описании этого неуловимого механизма, и нейропсихолог Антонио Дамасио выдвинул гипотезу, которая, хотя и может звучать провокационно, в конечном счете кажется мне правильной. В двух своих забавных и умных книгах, «Ошибка Декарта» (Descartes’ Error) и «В поисках Спинозы» (Looking for Spinoza), он утверждает, что чувство страха в действительности возникает из того же самого набора физических реакций, которые мы обычно рассматриваем как нечто просто сопутствующее нашим эмоциям.
Для доказательства Дамасио предлагает необычное решение: он разграничивает «эмоции» (под которыми в данном контексте он имеет в виду измеримые физические реакции тела на эмоциональный стимул, физическую реакцию страха) и «чувства» (неосязаемые выражения эмоции в нашем сознании). Это может показаться странным или даже абсурдным, но это – ключевой момент его теории, и его стоит запомнить.
В книге «В поисках Спинозы» Дамасио пишет: «Мы склонны думать, что источником того, что выражено, является то, что скрыто». Но сам он утверждает, что парадоксальным образом все происходит как раз наоборот. «Эмоции [означающие физические реакции в данном контексте] и связанные с ними явления представляют собой основания чувств, ментальных событий, которые составляют основу разума».
У всех организмов имеются разнообразные способности реагирования на стимулы, весь диапазон от простого рефлекторного вздрагивания или отдергивания до более сложных многокомпонентных реакций, подобных описанию физических процессов страха, о которых вы читали выше: именно они и представляют собой «эмоции» в концепции Дамасио. Некоторые из более примитивных реакций иногда могут показаться выражением страха, однако управляющие ими механизмы задействованы и в более сложных процессах. Вздрагивание, одна из наших самых древних и простейших реакций, определенно имело место в те моменты, когда мне было страшно. Привет, рапторы на кухне из фильма «Парк юрского периода»! Но в плане сложности «эмоции» занимают верхний уровень, и в силу этого не все организмы способны их генерировать.
В отличие от самых простых реакций «страха» у более простых организмов (ткните пальцем в мимозу стыдливую и посмотрите, как она скрутит листья), наши эмоции могут порождаться не только реальными, существующими в данный момент стимулами, но и воображаемыми. Это особый дар – и проклятие – человеческого разума. Пока что сосредоточимся на примере реакции на существующий в данный момент стимул, например услышанный ночью шум. Сам факт шума фиксируется чувствительными окончаниями в ухе и передается в структуры мозга, запускающие, а затем осуществляющие реакцию – миндалевидное тело и гипоталамус. И вот ваше тело реагирует всеми описанными выше способами.
Пока что все понятно? В формулировке Дамасио следующим шагом является появление собственно чувства.
Мы знаем, что наши тела пронизаны нейронами и что эти нейроны не только посылают информацию от мозга, они ее и получают. Поэтому, после того как исходящие сигналы заставили наше сердце биться сильнее, пот – выступать капельками на коже и так далее, в мозг направляется ряд входящих сигналов, несущих всю информацию о нашем физическом состоянии. Как объясняет Дамасио, наш мозг каждый момент обрабатывает невероятно сложные карты состояния тела, от внутренних органов до кончиков пальцев. И в этом, собственно, суть основной идеи Дамасио: когда входящие сигналы, несущие информацию о физическом состоянии страха у тела, вносят изменения в эти карты, именно в этот момент возникает собственно чувство.
Мозг узнает от тела, что сердце бьется сильнее, зрачки расширены, появилась гусиная кожа. Мозг складывает два и два и говорит: «Ага, мне страшно!»
В написанном в 1884 году очерке «Что такое эмоция?» философ и психолог Уильям Джеймс писал:
«Если мы представим себе некоторую сильную эмоцию, а затем постараемся удалить из сознания переживания всех тех телесных симптомов, которые ей свойственны, окажется, что ничего не осталось, нет никакого “психического материала”, из которого эта эмоция могла бы образоваться, и что сохраняется лишь холодное и безразличное состояние интеллектуального восприятия. <…> Что останется от эмоции страха, если отсутствует ощущение ускоренного сердцебиения, учащенного дыхания, дрожащих губ, подкашивающихся ног или гусиной кожи и сосущего чувства в животе? Не могу себе этого представить»[3].
Дамасио подхватывает с того места, где остановился Джеймс. Но он не просто приводит слова психолога Викторианской эпохи для того, чтобы обосновать свои доводы. Он опирается на конкретные случаи и собственные исследования. Например, он описывает пациентку с болезнью Паркинсона в Париже. Эта шестидесятипятилетняя женщина, у которой в анамнезе не было депрессии или других психических заболеваний, проходила экспериментальный курс лечения симптомов болезни Паркинсона. Этот курс включал использование электрического тока для стимуляции контролирующих моторику зон ствола головного мозга с помощью крошечных электродов.
Девятнадцать других пациентов прошли этот курс лечения успешно. Но, когда ток достиг мозга этой женщины, она вдруг перестала болтать с докторами, опустила глаза, ее лицо резко осунулось. Через секунду она начала плакать, а потом всхлипывать. Сквозь слезы она сказала: «Я по горло сыта этой жизнью. Хватит… Больше жить я не хочу… Чувствую себя ничтожеством». Встревоженные доктора отключили ток, и не более чем через полторы минуты женщина перестала плакать. Лицо ее оживилось, печаль растаяла. Она спросила, что только что произошло.
Оказалось, как говорит Дамасио, что, вместо того чтобы стимулировать центры, контролирующие тремор, смещенные на бесконечно малое расстояние электроды активировали те части ствола головного мозга, которые контролируют серию действий лицевых мышц, рта, глотки и диафрагмы – действий, которые дают нам возможность хмуриться, надувать губы и плакать. Ее тело, получившее стимул не от печального фильма или печальных новостей, произвело движения печали, а разум, в свою очередь, погрузился в печаль. Это чувство возникло из телесной реакции, и разум последовал за телом.
Сначала все это показалось мне нелогичным, потому что переворачивало с ног на голову концепцию, основанную на «здравом смысле». Но позже я расслабилась и стала размышлять о своем опыте страха. Как я воспроизвожу его в памяти? Как я пытаюсь рассказать о нем другим людям? Получается, что думаю я о страхе преимущественно телесными категориями: чувство тошноты, сжатость в груди, возможно, головокружение или одышка. Здесь уместно вспомнить, что древнегреческий корень ἄγχ- и корень латинского слова anxietas, от которого произошли современные anxiety и anguish, первоначально означали «скованность», «ограничение». Осознанные мысли человека о самочувствии – «Мне плохо», «Мне страшно», – несомненно, вторичны.
Подумайте о том, как на самом деле вы ощущаете чувство счастья, удовлетворенности или облегчения. Для меня это проявляется в расслаблении всегда напряженных мышц на лбу и в челюсти, в шее и плечах. Глаза открываются шире, обеспокоенный прищур исчезает. Я дышу глубже.
Или представьте себе чистую телесность глубокого горя, как оно ломает не только разум, но и тело. Когда я оглядываюсь на свое переживание горя после смерти мамы, оно вспоминается как головные боли, изнеможение, чувство сжатости в груди, ощущение тяжести и апатия. Да, я ощущала печаль – такую, какой никогда еще не испытывала, – но именно тело говорило мне, насколько сильна моя печаль.
Однажды утром, через несколько месяцев после того, как у меня диагностировали эпилепсию, я проснулась с воспоминанием о другом ярком сне, отпечатавшемся в моем сознании. Этот сон был простой: про припадок. Как обычно, боль, пронзительные крики и конвульсии – и тот же самый паралич наяву, когда все это прекратилось. Сон казался настолько реальным, что я уже начала сомневаться, сон ли это.
И дело еще вот в чем: предыдущей ночью дома я была одна. Так что, если я на самом деле кричала и билась в конвульсиях, никто не мог этого слышать.
Мы с мамой рассказали об этом воображаемом припадке моему неврологу во время следующего приема, и это так обеспокоило доктора, что она увеличила дозу лекарства на основании только этого воспоминания о сне. Но больше припадков у меня не было, ни во сне, ни наяву.
Сны и ночные кошмары – одно из самых странных проявлений способности мозга рисовать картинки в нашем сознании. Мы до сих пор не до конца понимаем это явление, хотя веками люди придумывали снам и кошмарам разнообразные объяснения. Сновидения считались посланиями богов или предков, предупреждающими об опасности, или предвидением будущего. Гиппократ и Аристотель полагали, что сновидения можно использовать как метод диагностики, потому что они являются очевидными психическими симптомами физического заболевания. Аристотель писал: «Поскольку же начала всех вещей малы, понятно, что таковы же начала болезней и других претерпеваний, которые может испытать тело. Отсюда ясно, что во сне они оказываются более проявлены, чем во время бодрствования»[4]. Спустя два тысячелетия Фрейд утверждал, что все сновидения связаны с исполнением желаний: наш разум реализует желания, которые невозможно осуществить наяву.
Сегодня мы понимаем механизм сна довольно определенно: мы знаем, как это происходит, даже если не всегда понимаем почему. «Нейрохимические изменения, которые происходят в фазе быстрого сна, позволяют нашему мозгу не только создавать необычайные образы, но и верить в них», – пишет научная журналистка Элис Робб в своей книге «Почему мы видим сны» (Why We Dream). Проще говоря, активируются химические вещества и структуры, задействованные в эмоциях и памяти, в то время как те части мозга, которые отвечают за мышление и самоконтроль, успокаиваются. «В результате, – продолжает Робб, – получается идеальная химическая основа, благодаря которой мы видим драматические, психологически напряженные истории».
И все же, пусть мы и понимаем задействованные в сновидениях химические процессы, нам трудно отказаться от ощущения важности сновидений. Это связано с тем, как они цепляются за разум после пробуждения, как влияют на настроение, даже если вы не помните деталей. Создается ощущение силы сна. Конечно, мой кошмар в ту первую ночь на самом деле не вызвал припадок. Но все же для меня сны и припадки навсегда остались связанными друг с другом. А тот призрачный сон-припадок только усилил эту связь.
По мнению Ричарда Уайзмана, статистика во многом может объяснить воспринимаемую силу сновидений, их символизм и их, как кажется, предсказательный потенциал. Согласно подсчетам Уайзмана, с пятнадцати до семидесяти пяти лет человек в среднем может увидеть почти девяносто тысяч сновидений за тысячи ночей сна. В своей книге «Паранормальные явления» (Paranormality) Уайзман пишет: «Вы видите множество снов и переживаете множество событий. В большинстве случаев сны не связаны с событиями, поэтому вы о них просто забываете. Но время от времени какой-то сон вдруг совпадает с каким-то событием. Когда это случается, запомнить сон вдруг оказывается легко. <…> На самом деле это просто действуют законы вероятности». Запомнила бы я тот кошмар, если бы за ним не последовал мой первый припадок? Или он просто забылся бы, как все остальные?
Дело в том (если не говорить о законах вероятности), что сновидения действительно могут повлиять на нашу сознательную жизнь и даже иметь некоторые последствия для здоровья. Когда наши спутники жизни или члены семьи во сне оказываются негодяями, полученное во сне отрицательное отношение к ним может сохраниться даже после того, как мы проснулись (одно из проведенных в 2013 году исследований показало, что участники проекта, которым приснилось равнодушие и предательство партнеров, сохраняли эти ощущения и днем). Было показано, что кошмары могут вызывать мигрени и приступы астмы и даже – в редких случаях – сердечные приступы и другие события, которые могут привести к смерти. Обратимся опять к книге Элис Робб.
Мужчине лет тридцати пяти – сорока (некурящему, не имевшему в роду сердечных заболеваний) приснилось, что он умер в автомобильной аварии, и он проснулся с рвотой; два часа спустя он попал в больницу с жалобами на нестерпимую боль в груди. Молодой человек двадцати трех лет проснулся в шесть часов утра от кошмара, в котором его и его отца убили, а в семь часов у него случился инфаркт. Раннее утро и последние часы сна (когда циклы быстрого сна самые длинные, а кошмары – самые интенсивные) являются самым опасным временем для пациентов с сердечно-сосудистыми заболеваниями; инфаркты случаются чаще всего (и они бывают особенно тяжелыми) между шестью часами утра и полуднем.
Мне хотелось бы верить – просто чтобы спокойно спать по ночам, – что подобные случаи происходят крайне редко, примерно как падение астероида или выигрышный лотерейный билет с джекпотом. Но, к сожалению, они не настолько редки. И хотя двое мужчин из историй, приведенных Робб, выжили, не всем так везет.
В 1980 году судебно-медицинский эксперт из Портленда, Орегон, обратился в Центры по контролю заболеваний. Он обратил внимание на то, что два недавних случая необъяснимых смертей имели, по-видимому, схожие характеристики. Довольно скоро к этим случаям добавились похожие загадочные смерти американцев, а к концу десятилетия таких случаев набралось больше сотни. Вот что объединяло все эти смерти. Умершие были преимущественно мужчинами и преимущественно происходили из Юго-Восточной Азии (если точнее, большинство из них были беженцами-хмонгами из Лаоса). Все они умерли во сне, все были здоровы, а вскрытия не выявили каких-либо физиологических причин смерти. Исследователи изо всех сил старались понять, что произошло, искали влияние генетических или сердечно-сосудистых факторов. Один из судмедэкспертов как-то сказал: «Мы искали совершенно напрасно. В каждом случае мы задавали вопрос, от чего они умерли, и каждый раз ответ был: “Ни от чего”». Не имея оснований продолжать исследование, власти дали этому явлению название: синдром внезапной ночной смерти (SUNDS).
В 1991 году Шелли Адлер, докторантка Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе, опубликовала работу, в которой изложила теорию смертей от SUNDS в The Journal of American Folklore. Адлер – фольклорист, так что, казалось бы, ее интерес к этой странной медицинской проблеме парадоксален. Но, как она объяснила в своей статье «Синдром внезапной необъяснимой ночной смерти среди иммигрантов-хмонгов: исследование роли ночного кошмара», ее образование оказалось решающим для формирования гипотезы. В конце концов, ее учили слушать истории обычных людей (такие, на которые специалисты-медики могут просто не обратить внимания) и на основе этих историй выстраивать более общие закономерности.
Подтвердив свои «полномочия», Адлер переходит к теории. В каждой культуре есть история, или легенда, или событие, которое она называет «Ночной кошмар»: она связана с какой-то потусторонней силой. Часто ее представляют в виде злого духа, который садится на грудь своей спящей жертвы и выжимает из нее жизнь, пока она лежит, беспомощная, в сознании, но видит сон. В культуре хмонгов этот ночной дух называется dab tsog. Обычно нападение dab tsog необязательно приводит к смерти, но Адлер утверждает, что в результате сочетания ряда факторов ситуация изменилась. Хмонги понесли ошеломляющие потери в войне, бушевавшей во Вьетнаме, Лаосе и Камбодже с конца пятидесятых по семидесятые годы. Хмонгов, которые сотрудничали с американским ЦРУ, умирало в десять раз больше, чем американских солдат во Вьетнаме. Было подсчитано, что к тому времени, как война закончилась, хмонгов в Лаосе осталось на треть меньше. Затем пришла новая опасность: смерть от рук коммунистов, «перевоспитание» – или рискованное бегство через реку Меконг в лагеря беженцев в Таиланде. К тому времени как лаосские беженцы попадали в Соединенные Штаты, они уже пережили травмы, голод, утрату любимых, причем в невообразимом масштабе, а также дезориентацию и отчуждение, которые неизбежны, когда человека выдергивают из сплоченного сообщества и традиционного образа жизни.
Адлер утверждала, что именно стресс от всех этих социальных факторов в сочетании с верой хмонгов в dab tsog превратили ужасные сны в трагедии. Образы, существовавшие лишь в сознании этих мужчин, воздействовали на их тело, что, как мы все лучше понимаем, они действительно могут делать. Чувства этих людей были неотделимы от их физического существования; их страхи не были четко отделены от реальности. В некотором роде получилось так, будто их страхи превратили кошмар в реальность. Это было как мое спровоцированное страхом падение на эскалаторе, только доведенное до смертельного масштаба.
Иногда, в мои худшие дни после маминой смерти, я задавала себе вопрос, не моя ли боязнь ее потерять, как она потеряла Джанет, стала причиной ее смертельного инсульта. У меня было ощущение, что это горе вызвала я – собственным ужасом.
Конечно, все это противоречит здравому смыслу, просто мой горюющий разум пытался найти в произошедшем какую-то логику. Мое детское убеждение в том, что кошмары могут вызвать припадки, возможно, тоже не было рациональным или научным. Но, как оказывается, иногда кошмары могут стать реальностью.
3
Страх, ставший реальностью
В пятницу мы отключили систему жизнеобеспечения мамы. Выходные я провела с семьей и друзьями в Оттаве, а в понедельник полетела домой в Уайтхорс. Все время я чувствовала себя странно, хрупкой и измотанной. В промежутках между длинными периодами глубокого сна я бродила по городу, ощущая себя невидимым инопланетянином, который, если кто-нибудь заметит его присутствие, распадется на кусочки от малейшего человеческого прикосновения. Но временами состояние апатии прерывалось неожиданными всплесками гнева и сопутствующей ему энергии, и у меня возникало желание ударить идущего рядом прохожего или накричать на сотрудника службы безопасности аэропорта, рассматривающего мой посадочный талон. Состояние было ужасное. Помню, что я молилась всем богам: «Что бы это ни было, пожалуйста, дайте мне вынести это и не попасть в тюрьму».
Поскольку мои худшие опасения уже сбылись, я поняла, что мне предстоит бояться кое-чего еще. С самого раннего детства я знала, что смерть матери – это событие, полностью переворачивающее жизнь. И теперь мне казалось, что это ожидает и меня. Я боялась, что все разрушится – моя карьера, дружеские отношения, вся жизнь. В те моменты, когда я не пребывала в состоянии апатии, я чувствовала себя сумасшедшей, дикой, мне казалось, что может случиться все что угодно. Профессиональный альпинист и кинорежиссер Джимми Чин в своем фильме «Меру» как-то сказал, что всегда обещал своей маме, что не умрет раньше ее. И, когда она умерла, у него появилась возможность рисковать без ограничений. Такую же сумасшедшую свободу ощущала и я.
Я представляла себе, что буду самозабвенно заниматься бегом, чтобы перенаправить энергию своего гнева и печали на какое-нибудь достижение. Представляла себе, что перееду в пляжный домик в Таиланде и буду заполнять пустоту своей жизни вечеринками при полной луне, дешевым пивом и сексом с молоденькими туристами-европейцами. «Наверное, я поеду в Афганистан, – как-то вечером сказала я одной своей подруге по телефону, – и стану военным корреспондентом». «Ну, это… тоже вариант», – сказала она, и в голосе у нее звучало беспокойство.
Я и сама ощущала беспокойство. Я пообещала себе, что не стану ничего кардинально менять в жизни, по крайней мере в течение года. Все казалось очень шатким – абсолютно все (и я сама) виделось мне таким хрупким, что вот-вот разобьется.
Неделю я провела дома, а потом вернулась в Оттаву – это была запланированная поездка: подготовка к командировке в Гренландию и на Канадский арктический архипелаг. Я хотела было все отменить, но поездка планировалась месяцами, и в случае отказа ее пришлось бы отложить на целый год. Я подумала, что эти лишние дни в Оттаве принесут мне больше пользы, чем терзания в пустой квартире в Уайтхорсе. Папа и его жена были очень заботливы, школьные друзья приносили мне пироги, группа редакторов журнала, для которого я регулярно писала статьи, организовала доставку еды прямо до двери. Я все еще чувствовала себя опустошенной, иногда ночами засыпала в слезах, но в целом справлялась. Я функционировала.
Однако были и исключения, и очень болезненные. Как-то вечером три давние подруги повели меня в кино на «Супер-Майк XXL». Предполагалось, что комедия о мужчинах-стриптизерах поднимет мне настроение. Но перед началом фильма показывали трейлеры, и вдруг я поняла, что на экране вижу Мерил Стрип: в «Рики и Флэш» она играет стареющую рок-звезду, которая пытается наладить взаимоотношения с самостоятельной взрослой дочерью. Увидеть это было все равно что наступить на мину. К тому моменту как Мерил заявила, что «иногда девушке просто нужна мать», я уже вскочила и бежала к светящемуся знаку выхода, в длинный коридор кинотеатра, полностью поддавшись реакции «бей или беги». Я добежала до туалета, заперлась в кабинке – и зашлась в рыданиях, мне казалось, что я сейчас перестану дышать и умру. Меня трясло, я задыхалась.
Пять или десять минут спустя, когда приступ прошел, я отперла дверь и пробралась обратно в зал. Стриптизеры стриптизерствовали, и остаток вечера прошел спокойно.
Я полетела в Гренландию. Села на небольшой круизный корабль, с камерой и блокнотами, готовая – как я надеялась – к работе. Я познакомилась со своей соседкой по каюте, с которой мне предстояло путешествовать на протяжении двенадцати дней. Эта дама путешествием отмечала свой шестьдесят пятый день рождения, и я вдруг осознала, что рассказываю ей о том, что три недели назад умерла мама. Думаю, я хотела ее предупредить, дать ей знать, что я буду не очень надежной попутчицей. Но она все поняла. В таком же возрасте она тоже потеряла мать. Она обещала уходить из каюты, если мне потребуется побыть в одиночестве и поплакать или пошвырять вещи. «Просто ты сейчас немножко не в себе», – сказала она.
Через пару вечеров я уже рассказывала свою печальную историю у барной стойки. Барменшей была молодая женщина примерно моего возраста, и она перегнулась через стойку и крепко взяла меня за руку. Она рассказала мне, что, когда пару лет назад умерла ее мама, она сильно поправилась. У нее клоками вылезали волосы. Ей снились сны, очень много снов. «Не суди себя слишком строго», – сказала она мне.
Той ночью мне впервые после смерти приснилась мама. Во сне она мне позвонила, я взяла трубку, и мы немножко поболтали – не помню, о чем, но я знала, что она умерла, и мое смятение и страх заставили меня проснуться.
Через несколько ночей, когда корабль легко покачивался на волнах в проливе где-то на севере Канадского арктического архипелага, она снова мне приснилась. Это был кошмар, странным образом напомнивший мне о первом припадке двадцатилетней давности. На сей раз я была одна в просторном загородном доме. Я знала, что это дом моей мамы, хотя в реальности мама никогда не жила в таком месте. И я знала, что мама умерла и что в дом придут грабители, чтобы забрать все ее вещи. По странной логике сна я знала, что должна их защитить.
И снова я шла по полутемным мрачным коридорам, все было серого цвета, и я ощущала в доме чье-то враждебное присутствие. Но в этом сне у меня была бейсбольная бита, и, хотя я боялась, как в том детском кошмаре, я уже не чувствовала себя такой уязвимой. Наоборот, помню свою суровую решимость, неистовую энергию в руках и во всем теле. Я покажу этим ублюдкам! Помню, как спряталась, присев за резными перилами на самом верху лестницы, обхватив рукоятку деревянной биты, готовая ценой своей жизни защищать верхний этаж странного пустого дома. Я проснулась со смешанным чувством гнева и ужаса.
По возвращении в Уайтхорс после круиза я совсем упала духом. Я неделями почти не выходила из квартиры. Заказывала доставку китайской еды или разогревала что-то в микроволновке. Ничего не готовила, ничего не делала, не работала. Не раздвигала занавески, лежала на матраце в полутемной гостиной, смотрела бесконечные паршивые сериалы. «Занимаюсь самолечением с помощью сериалов про полицейских», – объяснила я отцу, когда он мне позвонил (что теперь происходило гораздо чаще). В ответ он сказал: «Бывают и худшие средства самолечения».
Я начала переживать и за него. Раньше я о нем не беспокоилась, он всегда казался таким сильным, таким неизменным. Он не требовал моей заботы, как мама. А теперь мне пришло в голову, что я просто заменяю собственный страх смерти мамы боязнью потерять его. В самые плохие минуты я думала, что, возможно, теперь моя жизнь будет просто цепочкой страхов и утрат. Может быть, взрослая жизнь – это сплошная печаль.
Мой психотерапевт спросила меня, не кажется ли мне, что я зациклилась на мысли о смерти отца. Не думаю, сказала я. Но мне было не по себе, я боялась, что еще одна утрата, если она наступит слишком быстро, заставит меня переступить какую-то невидимую, но ощутимую черту.
В середине октября, через три месяца после того, как у мамы случился инсульт, я собрала вещи, села в машину и поехала на юг. Я подумала, что мне нужно куда-то поехать, чтобы наконец встать с постели и выбраться из инертного состояния печали. Через три дня я добралась до Монтаны, где встретилась с друзьями, мы разбили палатки и отправились в поход по Национальному парку Глейшер. Я поехала в Миссулу, потом в Ливингстон, где остановилась в забавном маленьком мотеле, который трясся каждый раз, когда мимо проезжал поезд. Затем поехала дальше на юг, в Йеллоустон, и там в одиночестве жила в палатке.
Мне всегда казалось, что время, проведенное в дикой природе, излечивает, и я всегда совершенно спокойно могла находиться на природе в одиночестве. Но эта поездка не удалась. Я слишком тосковала, была измученной и усталой. Я старалась, но мне ничего не нравилось, ничего не действовало на меня так, как должно было. В Йеллоустоне я сидела на краю моста и смотрела вниз в каменистый овраг. Пыталась насладиться видом и спокойствием, разрывая куски лаваша на все более мелкие кусочки у себя на коленях. Есть мне не хотелось. Парк меня не успокоил. Я просто смотрела на спуск и думала: «Не знаю, сколько еще времени я смогу выдержать эту тоску».
Я сменила тактику. Выехала из Йеллоустона, проехала сотни километров на восток, к своей подруге в Ларами, штат Вайоминг, ела там тако с мясом антилопы, пообщалась с друзьями подруги в шумном баре. Оттуда перебралась на юг в Колорадо, к еще одной старой подруге. Я поняла, что одно только время сейчас мне не поможет. Выбитая из колеи собственными мыслями и тем, куда они меня завели, когда я сидела там, на мосту, я просто отчаянно нуждалась в компании. Я ходила на все возможные встречи за кофе, обедами и выпивкой. После трех месяцев уединения моим спасательным кругом стали другие люди.
Стажировка в Банфе, Альберта, которая и была оправданием моей поездки на машине, дала мне передышку. В течение трех недель я питалась тем, что было для меня приготовлено, и каждый день невидимая горничная убирала мою постель. Я подружилась с другими участниками программы и присоединялась к ним за едой и на прогулках. Я снова почувствовала себя человеком, земным существом, сделанным из плоти и костей, а не каким-то фарфоровым инопланетянином, которым была так долго и который прятался среди людей, но втайне от них отличался, потому что каждую минуту мог разлететься на кусочки.
Стажировка закончилась, но я еще не вполне была готова возвратиться к своему матрацу. И я поехала дальше, в Спокан, Кламат-Фолс, а оттуда в Лос-Анджелес, где встретилась с двумя своими друзьями, и мы отправились в Национальный парк Джошуа-Три. Жизнь в палатке и пешие прогулки с компанией были достаточно безопасными. После того как мы вернулись в город, я осталась на пляже, наслаждаясь солнцем, чувствуя, что прихожу в себя.
По мере того как шло время, я размышляла о том, что́ знаю о жизни своей мамы. Эти факты всегда заставляли меня печалиться, мне было жаль ее, думаю, с точки зрения моего собственного счастливого существования. Но теперь я смотрела на все по-другому. Неожиданно я преисполнилась восхищения. Она так много перенесла, но осталась такой доброй и сильной, полной любви, несмотря на все свои утраты. На самом деле трудно поверить, что она оказалась способна любить меня так безоговорочно, никогда не срываясь под грузом собственной боли. Она всегда опасалась, что ее взросление без матери наложит отпечаток на нее как мать, но теперь я понимала, что эти страхи были безосновательными. Я сожалела, что не сказала ей, какой замечательной она была. Я сожалела о том, что не ценила больше ее силу, обращая внимание только на ее печаль.
Конечно, вернуться к нормальной жизни очень непросто. Однажды вечером мой друг Джим, у которого я останавливалась в Санта-Монике, предложил посмотреть мультфильм «Мой сосед Тоторо». Я его не видела, а дочке моего друга он страшно нравился. Но быть свидетелем истории о больной и стареющей матери, по которой скучают и беспокоятся дети, оказалось для меня слишком. Как тогда с Мерил Стрип. Я попыталась справиться с собой, но чем больше пыталась заглушить все возрастающую печаль, тем больше паниковала. Сердце стало стучать быстрее, что-то сдавило грудь, а слезы маленькой девочки на экране как будто заливали меня и душили. Задыхаясь, я попросила поставить фильм на паузу, в то же время отчаянно стараясь не испугать девочку своей несоразмерной реакцией. Меня напугала сила собственного горя, и я опасалась, что каким-то образом «заражу» ее своим страхом утраты.
Наконец я направилась в сторону дома: друзья в Санта-Барбаре, в Сиэтле, а потом длинный-длинный путь снова на север. Дни были короткие и холодные, и я ехала не спеша, двигаясь обратно в Юкон по несколько часов за раз. Вернулась домой как раз к Рождеству. Летом я решила, что дам себе время до Нового года. А после этого наступит пора взять себя в руки.
За эти месяцы я нашла для себя своего рода сообщество. Насколько смогла, подружилась с людьми, которые потеряли родителей еще до того, как стали совсем взрослыми («Добро пожаловать в клуб умерших родителей», – невозмутимо сказал один из них). Я чувствовала, что они понимают мое состояние так, как не могут этого сделать другие. Они не говорили «Со временем все мы теряем родителей» или «Хорошо, что это произошло быстро». Они показывали мне путь вперед: некоторые из них сказали, что, хотя со дна колодца моего горя это трудно увидеть, постепенно я выберусь из своей печали и стану лучше, сильнее и мудрее.
Я старалась исполнить это обещание. Я очень боялась, что навсегда останусь печальной, трудно было представить себе что-то иное. Воображала себе, как когда-нибудь буду выходить замуж, а мамы не будет в первом ряду, и это будет горькая радость, независимо от того, насколько счастлива я буду, когда найду себе спутника жизни. Как я буду рожать ребенка, если не смогу разговаривать с мамой, когда мне будет больно, страшно и непонятно? Невозможно себе представить. Однажды, разговаривая по телефону с подругой на другом конце страны, я сказала: «У меня такое чувство, что теперь моя жизнь всегда будет хоть немножко печальней». У подруги за несколько лет до этого разговора умер отец, и она не пыталась меня разубедить. «Да, – подтвердила она, – так и будет».
И я поняла, что будущее, которое я себе представляю, – то самое, что пережила мама. На ее свадьбе не было ни матери, ни отца; ей пришлось пройти через роды без поддержки матери. Я подумала: «Должно быть, она так боялась!» Но она все преодолела. Мне всегда была непонятна ее глубокая печаль, но теперь я понимала ее лучше. Каким-то странным образом ее смерть сделала нас ближе, чем мы были при жизни. Та часть ее жизни, которую я так и не поняла, важнейший элемент ее жизни теперь был мне доступен. Потеряв ее и горюя о ней, я начинала ее узнавать.
И все же со временем я осознала, что никогда до конца не постигну ее печаль. Ведь у меня есть преимущества, которых никогда не было у нее. К тому времени когда наступило первое Рождество без мамы, я уже знала, что в конце концов со мной будет все в порядке, даже если жизнь будет немного печальнее. Мысленно подводя итог ее жизни, я сказала: насколько могла, она никогда не позволяла своей печали затронуть меня. Она безоговорочно любила и поддерживала меня больше тридцати лет, так что я так никогда до конца и не поняла тех чувств неприкаянности, смятения и страдания, которые окрашивали ее собственное горе от смерти Джанет. Я была более жизнерадостной, чем она, – не просто потому, что была старше, или потому, что меня не отправляли в интернаты, или потому, что у меня был отец, но и потому, что она сделала меня такой.
book-ads2