Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 3 из 18 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Со всем этим, однако, кое-как можно справиться. Когда я испытала приступ настоящего, иррационального, зашкаливающего страха, мне было пятнадцать. Это случилось летом после девятого класса, я вместе с дюжиной других подростков записалась на недельную поездку по озеру Онтарио на старомодном паруснике – такой летний лагерь под парусом. На корабле мне нравилось все: спать на узкой металлической койке под палубой, просыпаться посреди ночи и стоять вахту, вглядываясь в бесконечную темноту, валяться в веревочном гамаке, висевшем под резным деревянным носом корабля. Находясь на палубе, мы надевали ремни безопасности, которые были снабжены веревкой с тяжелым карабином на конце. В очень плохую погоду или если мы забирались на мачту, чтобы отрегулировать паруса, мы должны были на всякий случай пристегиваться. Проблема возникла, когда я впервые попыталась взобраться на мачту – «на рею», на языке моряков. Я взобралась до середины, по мере продвижения каждый раз перестегивая карабин на следующую перекладину. Каждая ступенька лестницы вызывала у меня приступ паники. В груди все сжалось, дыхание участилось. Мозг сковал страх. Мышцы не хотели повиноваться – каждое движение было как проталкивание через влажный цемент. А потом, на половине пути, я застыла. Я не могла не смотреть на качающуюся подо мной деревянную палубу, не могла не представлять себе свое распластанное на ней тело, раздробленные кости, кровь, растекающуюся лужей. Я не могла заставить себя двигаться ни вперед, ни назад. «Капитаны» – наши лагерные вожатые – в конце концов уговорили меня спуститься, всячески меня подбадривая и успокаивая, и, как только мои ноги коснулись палубы, я больше никогда не поднималась наверх. Все по-доброму относились ко мне из-за этой неудачи, но возвращаться на следующий год не имело смысла. От моряка, который не сможет при необходимости регулировать паруса, мало толку. Даже после того, как я распрощалась со своей короткой карьерой моряка, в моей школе оставалось полно вещей, которых я боялась. Я боялась, когда мимо проезжали мужчины, которые, когда я возвращалась домой по темным улицам вечером, притормаживали рядом и кричали мне что-то оскорбительное. А еще больше я боялась тех, кто просто медленно ехал рядом молча. Некоторые из моих страхов были весьма специфичны: я боялась выпить слишком много и захлебнуться в собственной рвоте (в школе нам неоднократно говорили о такой опасности). Боялась, что у меня не хватит денег на обучение в университете, боялась уехать из дома в университет, боялась остаться дома на время обучения, боялась выбрать не тот университет (как говорил нам один из приходивших в школу представителей, агитировавших поступать в свой университет, если мы сделаем неправильный выбор, все закончится работой в McDonald's). Огромный мир открывался передо мной, и, хотя я радостно двигалась ему навстречу, он оказался полон опасностей – и их было больше, чем я могла вообразить в то время, когда самой главной моей заботой было не упасть во время бега. Где-то в глубине всего этого, внутри меня, тянулась запутанная ниточка страха за маму. Я боялась, что расстрою ее, боялась, что потеряю, и боялась, что, потеряв, стану такой, как она. Я ее любила, обожала, но мне не хотелось принести такую же печаль в собственную жизнь. В тот год, что мы провели вдвоем в большом съемном доме, я начала отчетливо понимать три вещи. Во-первых, что смерть матери может стать силой, разрушающей жизнь, такой же, какой потеря Джанет оказалась для моей мамы. Во-вторых, что, если мама умрет, то же самое может произойти со мной. И в-третьих, что из-за своей безмерной печали мама стала уязвимой. И от меня зависело не принести ей еще большую боль, чем она уже испытала, по крайней мере сделать для этого все, что в моих силах. Вот так я взрослела: меня любили, обо мне заботились, я была здорова, но тащила в себе, как и большинство из нас, целый букет разнообразных страхов. В двадцать я все еще нервничала, если нужно было спуститься по эскалатору. Я боялась сделать неправильный выбор, неверные шаги во взрослой жизни – выбрать не то образование, не ту карьеру, не те отношения. Но, если бы меня спросили, чего я боюсь больше всего на свете, я бы ответила (если бы была настроена отвечать честно) – маминой смерти и эмоционального краха, который, как я предполагала, обрушится на меня и мою жизнь. Я еще не начала воспринимать страх как самостоятельный феномен. Я еще не начала им интересоваться, думать о том, как он действует в клеточках моего тела, или даже о том, что страхи – это то, что можно преодолеть, а не избегать их или отдаваться их власти. Я еще не знала о посттравматическом стрессе, не размышляла над существованием фобий. Я не задавалась вопросом: как это – жить без страха? И не думала о том, почему страх является необходимым, существенным компонентом нашей эмоциональной жизни, хотя ощущается как помеха или как что-то стыдное. Теперь ситуация полностью изменилась. Сейчас я размышляю о страхе и о связанных с ним проблемах постоянно. Вероятно, все это потому, что мне пришлось посмотреть в лицо самому сильному собственному страху – и преодолеть его. 2 Мозг, который боится Кажется, что узнать страх и дать ему определение должно быть легко. Если за образец взять старое судебное решение, в соответствии с которым было сформулировано определение непристойности, можно сказать: мы узнаем страх, когда его ощущаем. Но выразить это чувство словами будет гораздо труднее. Грэнвил Стэнли Холл, основавший American Journal of Psychology и ставший первым президентом Американской психологической ассоциации, описывал страх как «предчувствие боли», и мне кажется, что это очень хорошее определение. Страх насилия? Предчувствие боли. Страх разрыва, потери любимого человека? Тоже предчувствие боли. Боязнь акул, крушения самолета или падения со скалы? Да, да, и еще раз да. Но на самом деле нам не нужно такое универсальное, всеобъемлющее определение. Чтобы понять роль страха в нашей жизни, придется изучить разновидности и степени страха, что мы испытываем. Когда возникает ощущение явной, неминуемой угрозы, вас пронизывает резкий укол тревоги: «Эта машина меня собьет». Может возникнуть более приглушенное, неясное предчувствие, чувство дискомфорта, источник которого определить невозможно: «Здесь что-то не так, я чувствую опасность». Есть и постепенно разрастающиеся страхи: «Я завалю экзамен, не пройду собеседование, ничего никогда не добьюсь». Как все эти страхи укладываются в рамки одного явления? Или, другими словами, чем все они различаются? В греческой мифологии у Ареса, бога войны, было два сына, которые сопровождали его в битвах: Фобос, бог страха, и Деймос, бог ужаса. Как отправную точку можно использовать это противопоставление – страх и ужас, – и оно прослеживается в современном разграничении страха и тревожности. В сущности, страх рассматривается как ощущение, вызванное реально существующей угрозой: вы чувствуете опасность и боитесь. Тревожность же рождается из менее конкретных опасений: она ощущается как страх, у которого нет явной причины. Достаточно просто, по крайней мере теоретически. В книге «Страх: культурная история» (Fear: A Cultural History) Джоанна Бурк с азартом предпринимает попытку провести границу между страхом и тревожностью. Она пишет: «В первом случае опасный человек или объект могут быть опознаны: языки пламени, отбрасывающие отсветы на потолок, водородная бомба, террорист». В то время как «тревожность, чаще всего, овладевает нами “откуда-то изнутри”: возникает иррациональная паническая боязнь выйти на улицу, ужас перед неудачей, предчувствие неизбежного. <…> Тревожность можно описать как более общее состояние, в то время как страх оказывается более конкретным и непосредственным. В состоянии страха мы как будто видим перед собой “опасный объект”, а в состоянии тревожности человек не осознает, что именно ему угрожает». Но, как отмечает Бурк, у этого различия есть серьезные ограничения. Оно полностью зависит от способности испугавшегося человека идентифицировать угрозу. Существует ли обоснованная, непосредственная опасность? Или природа страха абстрактна, «иррациональна»? Например, по мнению Бурк, водородная бомба или террорист – это явная, непосредственная угроза. Но ведь и то и другое может быть «призраком», вызывающим тревожность, представлять угрозу даже в свое отсутствие. Вспомните мой коллапс на той ледяной горе. Я была убеждена, абсолютно убеждена, что замерзший ручей представляет собой обоснованную и потенциально смертельную угрозу моей жизни. И ведь правда, теоретически человек может соскользнуть по замерзшему ручью и разбиться насмерть. Покрытый льдом склон – не самое безопасное в мире место, это – объективный факт. Но в той ситуации был ли мой страх – мое сильнейшее убеждение, моя парализующая реакция, мой отказ сдвинуться с места – разумным откликом на непосредственную угрозу? Совершенно очевидно, что нет. В таком случае различие между страхом и тревожностью может оказаться нечетким, хотя чаще всего его все-таки можно использовать как удобную разграничительную линию. Многие из эпизодов страха, которые обсуждаются в этой книге, также могут быть описаны как содержащие по крайней мере некоторые элементы тревожности. Теперь, отложив на время вопрос непосредственного присутствия угрозы, обратимся к проблеме нашей реакции на страх. Ученые, которые исследуют эмоциональную жизнь человека, выделяют разнообразные категории чувств. Они различают первичные эмоции, базовые и практически универсальные реакции, которые обнаруживаются в большинстве культур и даже проявляются (или, по крайней мере, нам кажется, что проявляются) у других видов животных: страх, гнев, отвращение, удивление, печаль и счастье. Можно представить их в виде основных цветов, основных элементов целой радуги эмоций. Так же как сочетание красного и синего можно использовать для создания разных оттенков фиолетового, можно и конкретные чувства представить себе как сочетания базовых эмоций. Например, ужас – это страх, смешанный с отвращением и, возможно, имеющий какие-то оттенки гнева и удивления. Восторг может представлять собой счастье с примесью небольшой доли удивления. И так далее. Кроме того, существуют социальные эмоции, чувства, которые не выделяются так четко, как базовые эмоции, но создаются нашими взаимоотношениями с другими: симпатия, смущение, стыд, вина, гордость, ревность, зависть, благодарность, восхищение, презрение и многие, многие другие. Пожалуй, из всех перечисленных выше эмоций страх изучается больше всего. Но что на самом деле означает «изучать страх»? Что конкретно мы имеем в виду, когда произносим слово «страх» в контексте научного исследования? Оказывается, это значительно более сложный вопрос, чем можно было ожидать. Традиционно ученые изучали «страх» у животных, измеряя их реакции на угрожающие или неприятные стимулы: например, крыса замирает, когда подвергается небольшому электрическому разряду. При изучении человека ученые используют гораздо более разнообразные схемы и имеют в своем распоряжении широкий набор инструментов. Важнее всего то, что человек может (устно или письменно) сказать о себе: «Да, я боюсь». Все усложняется из-за того, что эти две реакции, замирание и чувствование, совершенно автономны и отличаются друг от друга. Джозеф Леду, эксперт, изучающий структуры мозга, которые отвечают за страх, в своей книге «Тревожность» (Anxious) подчеркивает: нам известно, что физическая реакция страха и эмоциональное чувство страха – результат работы двух разных механизмов в организме человека. Меня интересует как физическая реакция, так и чувство страха. Однажды, когда мне было одиннадцать или двенадцать лет, я увидела совершенно жуткий сон. Насколько помню, он был похож на фильм, будто бы снятый на зернистую черно-белую пленку: я в квартире на первом этаже, в которой мы живем с мамой, и почему-то знаю, что мы там не одни. В доме чужие люди, хотя я не могу их видеть, передо мной только серые, тускло освещенные коридоры, на стенах – силуэты светильников. Я знаю, что эти люди пришли нас убить. Я проснулась в своей постели, не досмотрев сон до конца, охваченная ужасом. Я встала, прошла через коридор в мамину комнату, забралась к ней в постель и снова заснула. Через пару часов меня разбудила разрывающая, резкая, жгучая боль в левом колене. Я проснулась с криком, уверенная, что кто-то пропускает мою ногу через мясорубку. Наконец я поняла, что с ногой все в порядке, что боль существует только у меня в голове, что мама испугалась и не знает, что делать, – и тут у меня начались конвульсии. Руки и ноги дико дергались, спина выгибалась и расслаблялась. Казалось, я подчиняюсь какому-то странному ритму, мое тело разыгрывает концерт, на который разум не пригласили. Так вышло, что припадок застал меня лежащей на животе, и я до сих пор ясно помню ощущение от того, как шея снова и снова заставляет голову двигаться вперед и назад, вперед и назад. Снова и снова я пыталась закричать, но каждый раз мне в рот забивалась подушка. В том, первом, припадке я то теряла сознание, то приходила в себя, но в какой-то момент (возможно, через полминуты или, самое большое, минуту, хотя у меня было такое впечатление, что это длилось очень долго) я осознала, что судороги прекратились. Припадки случились еще два раза, прежде чем мне поставили диагноз – эпилепсия. Следующие два приступа произошли той же ночью, один за другим, в той же последовательности: первый вскрик будил маму в соседней комнате, потом были конвульсии, потом – короткий, ясный период полного отсутствия сил после того, как тело перестало изгибаться. Медленно-медленно (мама склонилась надо мной) я снова могла открыть глаза, пошевелить губами, пальцами, руками, ногами. Во время третьего приступа, более короткого, я была в сознании, во время второго – полностью без сознания. Об этом мне рассказала мама, когда я пришла в себя. Со временем невролог объяснил, что я пережила. Колющая боль – это то, что эпилептики называют «аурой», что-то вроде чувственного предупреждающего сигнала от мозга, прежде чем все слетит с катушек. Аура может проявляться в виде вспышки яркого света или цвета, или звука, или неожиданного запаха, например подгоревшего тоста. Моя аура оказалась мучительной, но в этом был свой положительный момент: крики гарантировали, что рядом всегда окажется взрослый, который вызовет скорую помощь, если конвульсии не прекратятся через одну-две минуты. Думаю, что в этом смысле мне повезло. Повезло и в том, что припадки всегда происходили только ночью, так что я не падала с лестницы или в транспорте. А еще больше повезло в том, что эту болезнь я переросла, как это иногда бывает с детьми-эпилептиками. Как я полагаю, неправильно срабатывавшие нейроны, которые вызывали эти припадки, выправились по мере моего роста, и к тому времени, как я стала достаточно взрослой, чтобы научиться водить машину, диагноз сняли. Но все же, даже учитывая мое везение, эти припадки остаются едва ли не самыми страшными переживаниями в моей жизни. В этом ощущении – что моя сознательная личность загнана в дальний угол моего собственного мозга и вынуждена наблюдать, как ведет себя тело, не получив на это разрешения, – было что-то очень и очень неправильное. Позже, за те десять лет, когда я играла в регби, я видела нескольких спортсменов, которые падали в конвульсиях на поле после удара в голову. Я старалась отвернуться, я делаю так и когда вижу такие случаи в медицинских телесериалах. Мне не нравится смотреть на извивающихся и дергающихся людей, я знаю, что именно такой видела меня мама, мой единственный испуганный зритель. Помимо неприятных ощущений во время просмотра «Анатомии страсти», от эпилепсии у меня осталось кое-что еще. Долгие годы после той, первой, ночи у меня в голове припадки были связаны с ночными кошмарами, причем казалось, что именно кошмары эти припадки и вызывают. Было время, когда я искренне верила в то, что следующий кошмар может вызвать припадок, что обычные детские занятия, например страшные байки у костра, вызовут конвульсии, от которых я могу умереть. И я любой ценой старалась избежать испуга. Я была убеждена, что мне может повредить сам страх. Это был абсурдный детский вывод, но в глубине его таилась интуитивно осознанная мной истина. Мозг и тело, кошмары и страшные истории не могут быть разведены в отдельные категории, как горох и морковь, которые никогда не должны соприкасаться на тарелке привередливого едока. Наш физический мозг и эмоциональный разум – другими словами, клетки мозга, вызывавшие мои приступы, и мое собственное чувство страха – неразрывно связаны. Ученые только начинают понимать, каким образом наши чувства (и страх – одно из них) порождаются деятельностью физического мозга. В Библии Господь постоянно внушает своим последователям, что бояться не нужно. По словам раввина Гарольда Кушнера, наставление «Не бойся» появляется в текстах, адресованных Аврааму, Иакову, Моисею и каждому из пророков, больше восьмидесяти раз. Оно встречается так часто, что Кушнер рассматривает его как одиннадцатую заповедь. Но верят они в Бога или нет, большинство людей не в состоянии следовать этой заповеди. Страх как комплексная реакция встроен в тело человека. Для большинства из нас страх – это просто часть жизни. Все испытывают страх по-разному: у некоторых из нас, похоже, его избыток. А вопрос, как справиться с этим избытком, уже тысячи лет является медицинской проблемой. Еще в 400 году до нашей эры греческий врач Гиппократ пытался найти метод лечения людей, чьи симптомы в наши дни мы назвали бы фобиями; людей, которые, согласно замечательному выражению, по-видимому сохранившемуся с древних времен, «боялись того, чего не стоило бояться». Гиппократ и его ученики лечили людей (в других отношениях совершенно здоровых), которые не ходили на многолюдные встречи или вообще избегали встреч с другими людьми, потому что были уверены, что их будут разглядывать и осмеивать или что они таким образом как-то унизят себя. Гиппократ и его последователи знали людей, которые не решались выходить из дома днем, и тех, кто до ужаса боялся подходить к обрыву или мосту. В наши дни мы называем такие состояния социофобией, агорафобией и акрофобией. В отличие от многих своих коллег, Гиппократ не верил, что страх заложен в нас богами. Напротив, он полагал, что неврозы имеют физическую природу: скопление черной желчи в мозге, создающее перегрев и приводящее к приступам безосновательного страха. Своих пациентов он лечил диетой и физическими нагрузками, чтобы выгнать желчь из организма. Если это не помогало, он назначал яд, который вызывал диарею и рвоту, что, как предполагалось, выводило желчь. Его диагностика и лечение имели свои ограничения, но он, по меньшей мере, обозначил проблему. После упадка Римской империи и начала Средних веков для европейской науки и медицины настали тяжелые времена, и идеи Гиппократа (как и многих других) были отвергнуты Церковью. В эти столетия считалось, что люди с фобиями одержимы дьяволом. За Средними веками наступил век Просвещения и возвращение к поиску более реальных причин подобных расстройств. Но от теории черной желчи отказались, а причины страха стали искать в индивидуальном опыте человека. В 1649 году Декарт писал: «…легко понять, что необыкновенное отвращение, какое вызывает у некоторых людей запах розы или присутствие кошки и тому подобное, происходит лишь оттого, что в начале нашей жизни они были очень сильно потрясены чем-нибудь похожим на это; возможно, они унаследовали чувства своей матери, которая была потрясена тем же, будучи беременной, ибо есть несомненная связь между всеми чувствами матери и чувствами ребенка, находящегося в ее чреве, и то, что действует отрицательно на мать, вредно и для ребенка. Запах роз мог быть причиной сильной головной боли у ребенка, когда он был еще в колыбели, а кошка могла его сильно напугать; никто не обратил на это внимания, и сам он об этом ничего не помнит, но отвращение к розам или к кошке осталось у него до конца жизни»[1]. Эта мысль о том, что наши непреходящие страхи вызваны неприятными переживаниями в раннем детстве, все еще актуальна почти четыре столетия спустя. Конец XIX и начало XX века стали свидетелями важнейших событий в истории нашего понимания страха. Первый прорыв был сделан русским ученым Иваном Петровичем Павловым, который, изучая пищеварение собак, обратил внимание, что подопытные собаки начинали выделять слюну, не только когда им приносили еду, но и просто в присутствии людей, которые их кормили. Чтобы проверить предположение о том, что он непреднамеренно научил собак ассоциировать кормильца с едой настолько, что на первого они реагировали как на второе, Павлов придумал знаменитый эксперимент: он увязал появление пищи с посторонним звуком метронома, а когда ассоциация закрепилась, стал предъявлять собакам только звук, но не пищу. В этот момент они начинали выделять слюну, отвечая на условный стимул безусловной реакцией. Этот процесс, который известен нам как рефлекс Павлова, или условный рефлекс, стал краеугольным камнем современной психологии. Он сыграл существенную роль в последовавших исследованиях страха и фобий. После Первой мировой войны американский психолог Джон Бродес Уотсон решил продолжить работу Павлова. Он хотел узнать, может ли на первый взгляд естественная реакция в виде страха (например, плач ребенка как реакция на громкий звук) распространиться и на другие ситуации. Его испытуемым был Альберт Б., ребенок, мама которого работала кормилицей в одной из больниц Балтимора. Альберт считался эмоционально стабильным ребенком. «Никто никогда не видел его в состоянии страха или злости», – писали позднее Уотсон и его аспирантка Розали Рейнер. Он «практически никогда не плакал». Сначала они определили, что ребенок боялся (что вполне естественно) внезапных громких звуков. Затем, когда Маленькому Альберту (так они его называли) показали несколько небольших животных и стало понятно, что он их не боится, Уотсон и Рейнер начали сам эксперимент. Когда ребенку было немногим больше одиннадцати месяцев, один из исследователей показал ему белую лабораторную крысу. Когда Альберт дотронулся до животного, другой исследователь, стоявший позади него, ударил молотком по длинному куску стали, произведя громкий звук. «Ребенок очень сильно вздрогнул и упал лицом вниз, – писали Уотсон и Рейнер, – зарывшись лицом в матрац». Много раз повторять это сочетание шума и крысы не пришлось: Альберт быстро научился ассоциировать одно с другим. Довольно быстро Уотсон и Рейнер смогли вызвать у него хныканье, слезы и попытки спрятаться от крысы, даже если звуковой стимул не присутствовал. Более того, они обнаружили, что Маленький Альберт теперь плакал и отшатывался от кролика, собачки и мехового пальто, которых он уже видел раньше и не боялся. Уотсон и Рейнер успешно выработали фобию, или по меньшей мере паттерн страха, у ребенка, у которого ранее его не было. Неизвестно, что стало с Маленьким Альбертом после эксперимента и остался ли у него страх перед пушистыми созданиями на всю его жизнь. Но мы все же знаем кое-что о судьбе собак Павлова. Годы спустя после первых экспериментов во время сильнейшего наводнения его лабораторию затопило, и многие из этих животных утонули. Выжившие собаки проявляли признаки водобоязни всю оставшуюся жизнь. Примерно в то же время, когда Павлов заставлял собак выделять слюну по сигналу, Зигмунд Фрейд заложил основы психоанализа. Если Декарт рассматривал возможность того, что боящийся кошек ребенок, возможно, в раннем детстве испытал связанные с ними неприятные переживания, то Фрейд выбрал иной, более трудный путь. В своем исследовании Маленького Ганса (1909 год), ребенка, который стал свидетелем страшного падения запряженной в экипаж лошади на улице и после этого начал бояться лошадей, Фрейд утверждал, что Ганс страдал от варианта того, что он назвал эдиповым комплексом. Как писал Фрейд, на самом деле мальчик боялся отца, а вовсе не лошадей, и этот страх стал результатом сексуального влечения ребенка к матери (трудно не задуматься, что сказал бы Фрейд о моих заскоках: может, моя нерешительность на эскалаторе была чем-то большим, чем всего лишь чувством уязвимости маленького ребенка перед большой движущейся машиной? Пожалуй, я не хочу знать, что бы он мне ответил). В наши дни Фрейд известен такого рода теориями, и его влияние на психологию и психиатрию огромно. Однако карьера Фрейда едва не пошла совсем по другому пути. Он изучал нервную систему рыб и раков и принял участие в разгоревшейся в то время дискуссии о том, как сообщаются клетки нашего мозга. Фрейд настаивал (и, как оказалось, правильно) на том, что между нейронами имеется физическое расстояние, а в 1895 году он написал, что «основное содержание этого нового знания заключено в том, что нервная система состоит из отдельных, одинаково построенных нейронов… которые примыкают друг к другу как к чуждым частицам ткани»[2]. Нейробиолог Джозеф Леду приписывает Фрейду выражение «контактные барьеры», характеризующее точки соединения между нейронами. «Хотя для своего времени эти понятия были поразительно новыми, – пишет Леду, – Фрейд ощущал, что прогресс в понимании мозга будет, на его взгляд, слишком медленным, поэтому ушел от нейронной теории разума и занялся чисто психологическими вопросами. Остальное – история». Фрейд не ошибался: до множества важных достижений неврологии оставались еще целые десятилетия. Но, к счастью для тех из нас, кто страдает от фобий и других проблем, связанных со страхом и тревожностью, понимание физических механизмов мозга ушло далеко вперед. Я помню, когда впервые узнала о классическом условном рефлексе. Это было в шестом классе, примерно в то же время, когда у меня случился первый припадок. На Рождество мне подарили кассету с дебютным альбомом группы Barenaked Ladies – Gordon. Я не вполне понимала их тексты, очень насыщенные и пронизанные аллюзиями, а вторая строфа четвертого трека на стороне «А», Brian Wilson, содержала упоминание о собаках Павлова. Я представляю себе темный вечер в нашей гостиной, старинный деревянный шкаф, на котором стоял наш стереомагнитофон, то, как я вставляю кассету в деку, а потом вынимаю из коробочки от кассеты напечатанные мелким шрифтом тексты и сосредоточенно их изучаю. Как обычно, если я не могла что-то понять, я обращалась к маме. Она и объяснила мне основы работы Павлова. Тогда это было мне не очень понятно. Зачем нужно заставлять собаку пускать слюни без причины? Но я запомнила мамин ответ и до сих пор всегда, когда думаю об условном рефлексе, слышу голос солиста Стивена Пейджа, негромко поющий у меня в голове. Назовем это условным рефлексом! Все, что я делала в тот вечер – слушала слова, обрабатывала их значение, узнавала и сохраняла в памяти новую информацию, формировала долговременную память обо всем событии, – было возможно благодаря поразительным свойствам человеческого мозга. Там происходит много важных вещей. Но до последнего времени я воспринимала все это как нечто само собой разумеющееся. Мне никогда не приходило в голову поинтересоваться: «Как работает мозг человека? Что в нем происходит, когда я боюсь?» Наш мозг получает, обрабатывает и передает информацию, используя особые клетки, называемые нейронами, или нервными клетками. У нейронов имеются два вида отростков, или ветвей, отходящих от основного клеточного тела: аксоны, которые передают информацию, и дендриты, которые ее получают. Связи на разрывах между этими двумя (правильно предсказанные молодым Фрейдом там, где аксон одного нейрона передает информацию дендриту другого нейрона) называются синапсами. Мозг содержит больше восьмидесяти миллиардов нейронов и триллионы синапсов. Когда нейрон «выстреливает», то есть получает стимул и пересылает эту информацию по своему аксону к другому нейрону, он может передавать сообщение со скоростью выше ста пятидесяти километров в час. Хорошая штука, если учесть, что, хотя большинство аксонов микроскопически малы, длина некоторых из них может превышать метр, так что они проходят в нашем теле от мозга до конечностей. Один нейробиолог подсчитал, что длина аксонов взрослого человека в сумме может достигать нескольких сотен тысяч километров. Здесь возникает еще один вопрос. Мы склонны думать о мозге как о чем-то особенном, отделенном от нашего тела, о морщинистом комке в черепе, как о дирижере, стоящем отдельно от оркестра на своем возвышении. Но наше тело и мозг сложно взаимосвязаны всеми возможными способами: мозг отделен от тела не больше, чем череп от остального скелета или сердце от артерий и вен. В совокупности головной и спинной мозг составляют то, что мы называем центральной нервной системой. Ее помощница, периферическая нервная система, – вся система нервов и нервных клеток, которые не являются частью этих двух основных структур: аксоны, которые несут информацию и инструкции от центральной нервной системы ко всем нашим мышцам, и афферентные (сенсорные) нейроны, которые несут информацию от каждой части тела обратно к центру. Именно эта система собирает все, что мы знаем о состоянии своего тела: тепло и холод, давление, боль и так далее. Эта сенсорная информация проходит по спинному мозгу к головному для дальнейшей обработки. В настоящий момент именно она доводит до вас образ этих слов. В самом мозге нейроны организуются в группы и системы, называемые ядрами центральной нервной системы, и формируют структуры для выполнения конкретных заданий. Одной из ключевых структур, представляющих для нас интерес, является таламус (или таламусы, поскольку таламусов, как и большинства структур мозга, два, по одному в каждом полушарии). Это своего рода сторож, регулирующий поток сенсорной информации от тела к коре головного мозга. Гипоталамус – это еще одна регуляторная структура. Он работает параллельно с частями ствола головного мозга, самого старого с эволюционной точки зрения и самого нижнего отдела мозга, управляя автономной нервной системой – непроизвольной невидимой системой, которая регулирует работу внутренних органов: сердца, пищеварительного тракта, легких, мочевого пузыря и т. д.
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!