Часть 64 из 85 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Но я рассудил иначе.
Я уже раньше предвидел эту трудность и поразмыслил о том, как мне ее преодолеть. Все это было заранее продумано. Я уже знал, что могу измерить мои палки с точностью до одного дюйма.
Как же именно?
А вот как.
Я сказал, что у меня не было чем мерить, и это правда, если понимать мои слова буквально. Но я, я сам был тем, чем следовало мерить, — я сам был единицей измерения! Если помните, я еще на пристани измерил свой рост и установил, что во мне почти полных четыре фута. До чего кстати пришлось это измерение!
Теперь, зная, что во мне четыре фута, я могу отметить эту длину на палке, и таким образом у меня окажется четырехфутовая мера.
Я сделал это без промедления. Дело оказалось простым и легким. Я лег на пол, уперся ногами в один из шпангоутов и поместил жердь между ногами. Потом вытянулся во весь рост, стараясь, чтобы палка лежала параллельно оси моего тела и касалась середины лба. Я тщательно нащупал пальцами ту точку на палке, которая приходилась напротив моей макушки, и потом сделал там зарубку ножом. Теперь в моем распоряжении была линейка длиной в четыре фута.
Но самое сложное было еще впереди. С четырехфутовой линейкой я ненамного приблизился к своей цели. Я мог теперь измерить диаметры, но этого было недостаточно. Требовалось измерить их абсолютно точно. Я должен был определить их в дюймах, даже в долях дюйма, потому что, как я уже сказал раньше, ошибка при вычислении хотя бы на полдюйма привела бы к разнице в несколько галлонов. Как же разделить четырехфутовую палку на дюймы и нанести на нее эти дюймы? Как это сделать?
Казалось бы, чего проще! Половина моего роста, который я уже отметил, даст два фута; еще половина даст один фут. Сделав снова зарубку на половине, я получу меру в шесть дюймов. Потом я могу и этот отрезок разделить на три дюйма, а если понадобится еще меньшая мера, то разделить три дюйма на три части и получить искомый минимум — один дюйм.
Да, все это просто в теории, но как осуществить это на практике, на обыкновенной палке, в кромешной тьме? Как найти половину от четырех футов? А ее надо определить точно и потом делить и делить — вплоть до дюйма.
Сознаюсь, что я несколько минут сидел и думал, совершенно озадаченный.
Впрочем, это продолжалось недолго; скоро я нашел способ преодолеть и это препятствие. Ремешки от башмаков — вот что послужит мне линейкой!
Лучшего нельзя было и придумать. Это были полоски отличной сыромятной телячьей кожи — ими можно было мерить с точностью до восьмой части дюйма, не хуже чем линейкой из самшита или слоновой кости.
Одного ремешка мне не хватило бы — я взял оба и связал их прочным, тугим узлом. Получилась полоска кожи длиной больше четырех футов. Приложив ее к палке, я обрезал излишек, чтобы в ремешке стало ровно четыре фута. Я проверил длину ремешка несколько раз по палке, натягивая его изо всех сил, чтобы не получилось никаких перегибов и узлов.
Малейшая ошибка лишила бы точности всю мою будущую шкалу, хотя вообще легче разделить четыре фута на дюймы, чем, наоборот, сложить из дюймов четырехфутовую линейку. В первом случае при каждом делении ошибка уменьшается, а во втором непрерывно увеличивается.
Убедившись, что мера взята точно, я соединил концы ремешка вместе, придавил их пальцами и сложил на середине. Затем тщательно разрезал ремешок ножом и таким образом разделил его на две половины, каждая по два фута. Ту половину, где был узел, я отбросил, а оставшуюся половину опять разделил и разрезал на две части. Теперь у меня было два куска, каждый по одному футу.
Один из этих кусков я сложил втрое, придавил и разрезал. Это была очень тонкая операция, и тут потребовалась вся ловкость моих пальцев, потому что легче было разделить ремешок на две части, чем на три. Я порядочно провозился, пока наконец не достиг желаемого.
Моей целью было нарезать куски по четыре дюйма каждый, чтобы потом, сложив четырехдюймовый отрезок дважды, получить один дюйм.
Так я и сделал.
Для проверки я разрезал нетронутую половину ремешка на кусочки по дюйму и сравнил их с ранее сделанными.
Я с радостью убедился в том, что первые точно соответствуют вторым. Разницы не было и на волосок!
Теперь у меня была точная мера, которую, следовало нанести на палку. У меня были куски длиной в один фут, в четыре дюйма, в два дюйма и в один дюйм. С их помощью я нанес деления на палке, превратив ее в нечто подобное измерительному прибору торговца тканями.
Все это заняло порядочно времени, так как я работал весьма тщательно и осторожно. Но терпение мое вознаградилось: теперь в моем распоряжении была единица меры, на которую я мог положиться, проводя вычисление, от которого зависела моя жизнь или смерть.
Я больше не медлил с вычислением. Диаметры были высчитаны в футах и дюймах, и я взял их среднюю арифметическую. Эту цифру я перевел в квадратные меры обычным способом (умножил на восемь и разделил на десять).
Это дало мне площадь основания цилиндра, равную площади основания усеченного конуса той же высоты. Результат я умножил на длину бочки — и получил ее емкость в кубических дюймах.
Разделив последнюю цифру на шестьдесят девять, я получил количество кварт, а потом галлонов. Так я установил, что бочка вмещала немного больше сотни галлонов.
Глава XXXII. УЖАСЫ МРАКА
Результат моих вычислений оказался более чем удовлетворительным. Восьмидесяти галлонов воды, считая по полгаллона в день, хватит на сто шестьдесят дней, а если считать по кварте в день, то на триста двадцать — почти на целый год! Я мог вполне обойтись одной квартой в день — да ведь не могло же плавание продолжаться триста двадцать дней! Корабль мог обойти за меньший срок вокруг света, как мне говорили. Хорошо, что я это вспомнил, — теперь я совершенно перестал тревожиться относительно питья. Но все же я решил пить не больше кварты в день и уже не беспокоиться, что мне не хватит воды.
Большей опасностью был недостаток пищи, но, в общем, это меня мало пугало, так как я твердо решил соблюдать самую жесткую экономию. Итак, всякое беспокойство в отношении пищи и питья у меня исчезло. Ясно, что я не умру ни от жажды, ни от голода.
В таком настроении я находился несколько дней и, несмотря на скуку заточения, в котором каждый час казался целым днем, постепенно приспособился к новому образу жизни. Часто, чтобы убить время, я считал минуты и секунды, занимаясь этим странным делом по нескольку часов подряд.
У меня были с собой часы, подаренные матерью, и я любовно прислушивался к их бодрому тиканью. Мне казалось, что у них особенно громкий ход в моей тюрьме, да это и было так — звук усиливался, отражаясь от деревянных стен, ящиков и бочек. Я бережно заводил часы, боясь, как бы они случайно не остановились и не сбили меня со счета.
Я не очень интересовался тем, который час. В этом не было смысла. Я даже не думал о том, день сейчас или ночь. Все равно яркое солнце не могло послать ни лучика, чтобы рассеять мрак моей темницы. Впрочем, я все же знал, когда наступает ночь. Вы удивитесь, конечно, как мог я это знать, — я ведь не считал времени в продолжение первых ста часов с тех пор, как попал на корабль, и в полном мраке, окружавшем меня, невозможно было отличить день от ночи.
Однако я нашел способ — и вот в чем он заключался. Всю жизнь я ложился спать в определенный час, а именно в десять часов вечера, и вставал ровно в шесть утра. Таково было правило в доме моего отца и в доме моего дяди — особенно в последнем. Естественно, что, когда наступало десять часов, меня сразу начинало клонить ко сну. Привычка была так сильна, что не изменяла мне и в этой новой для меня обстановке. И когда мне хотелось спать, я заключал, что, должно быть, уже десять часов вечера. Я установил, что сплю около восьми часов и в шесть утра просыпаюсь. Таким образом мне удалось урегулировать часы. Я был уверен, что таким же способом я сумею отсчитывать сутки, но потом мне пришло в голову, что привычки мои могут измениться, и я стал аккуратно следить за часами[118]. Я заводил их дважды в сутки — перед сном и при вставании утром — и не боялся, что они внезапно остановятся.
Я был рад, что могу отличить ночь ото дня, но, по существу, их смена немного или даже вовсе ничего для меня не означала. Важно было, однако, знать, когда кончаются сутки, ибо только так я мог следить за путешествием. Я внимательно считал часы, и, когда часовая стрелка дважды обегала циферблат, делал зарубку на палочке. Мой календарь велся с большой аккуратностью. Я сомневался только в первых днях после отплытия, когда не следил за временем. Я определил количество этих дней наугад как четыре. Впоследствии оказалось, что я не ошибся.
Так проводил я недели, дни, часы — долгие, скучные часы во мраке. Я был в подавленном состоянии духа, иногда совсем опускал голову, но никогда не отчаивался.
Странно сказать, сильнее всего я страдал теперь от отсутствия света. Сначала мне причиняло большие муки мое согнутое положение и необходимость спать на жестких дубовых досках, но потом я привык. Кроме того, я придумал, как сделать свое ложе помягче. Я уже говорил, что в ящике, который находился за моим продовольственным складом, лежало сукно, плотно скатанное в рулоны, в том виде, как оно выходит с фабрики. Я сразу сообразил, как устроиться поудобнее, и немедленно привел свою мысль в исполнение. Я убрал галеты, увеличил отверстие, которое ранее проделал в обоих ящиках, и с трудом выдернул штуку материи. Дальше работа пошла легче, и через два часа я изготовил себе ковер и мягкое ложе, тем более драгоценное, что оно было сделано из лучшего сорта материи. Я взял столько, сколько понадобилось, чтобы вовсе не чувствовать под собой дубовых досок. Затем я убрал галеты в ящик, иначе они загромождали помещение.
Расстелив свою дорогостоящую постель, я растянулся на ней и почувствовал себя гораздо уютнее, чем раньше.
Но с каждой минутой я все больше мечтал о свете. Трудно описать, что испытываешь в полной темноте! Только теперь я понял, почему подземная темница всегда считалась самым страшным наказанием для узника. Неудивительно, что люди становились седыми и самые чувства изменяли им при таких обстоятельствах, — ибо в самом деле темнота так невыносима, как будто свет является основой нашего существования.
Мне казалось, что, будь я заключен в светлом помещении, время прошло бы вдвое скорее. Казалось, темнота увеличивает каждый час вдвое и как будто что-то материальное удерживает колесики моих часов и движение времени. Бесформенный мрак! Мне казалось, что я страдаю только от него и что проблеск света меня мгновенно бы вылечил. Иногда мне вспоминалось, как я лежал больной, без сна, считая долгие, мрачные часы ночи и нетерпеливо дожидаясь утра. Так медленно и совсем не весело шло время.
Глава XXXIII. БУРЯ
Больше недели провел я в этом томительном однообразии. Единственный звук, который достигал моих ушей, был шум волн надо мной. Именно надо мной — потому что я знал, что нахожусь в глубине, ниже уровня воды. Изредка я различал другие звуки: глухой шум тяжелых предметов, передвигаемых по палубе. Несомненно, там что-то действительно передвигали. Иногда мне казалось, что я слышу звон колокола, зовущий людей на вахту, но в этом я не был уверен. Во всяком случае, звук казался таким далеким и неотчетливым, что я не мог определенно сказать, действительно ли это колокол. И слышал я этот звук только в самую тихую погоду.
Я прекрасно знал, какова погода снаружи. Я мог отличить небольшой ветер от свежего ветра и от бури, знал, когда они возникли и когда кончились, — совсем так, словно находился на палубе. Качка корабля, скрип его корпуса говорили мне о силе ветра и о том, какова погода — плохая или хорошая.
На шестой день — то есть на десятый с момента отплытия, но шестой по моему календарю — началась настоящая буря. Она продолжалась два дня и ночь. Вероятно, это был необычайно сильный шторм — он сотрясал крепления судна так, как будто собирался разнести их вдребезги. Временами я думал, что большой корабль действительно разлетится на куски. Огромные ящики и бочки со страшным треском колотились друг о друга и о стенки трюма. В промежутках было ясно слышно, как могучие валы обрушивались на корабль с таким ужасным грохотом, как будто по обшивке изо всех сил били тяжелым молотом или тараном.
Я не сомневался, что судно, того и гляди, пойдет ко дну. Можете себе представить, что я испытывал тогда! Нечего и говорить, как мне было страшно. Когда я думал о том, что корабль может опуститься на дно, а я, запертый в своей коробке, не имею возможности ни выплыть на поверхность, ни вообще пошевелиться, меня сковывал еще больший страх. Я уверен, что не так боялся бы бури, если бы находился на палубе.
К довершению бед, у меня снова начались приступы морской болезни — так всегда бывает с теми, кто впервые плавает по морю. Бурная погода сразу вызывает тошноту и слабость, и с той же силой, с какой она возникает обычно в первые двадцать четыре часа путешествия.
Это очень легко объяснить — качка корабля во время бури усиливается.
Почти сорок часов продолжалась буря, пока море не успокоилось. Я понял, что шторм миновал, — я больше не слышал гула волн, которым обычно сопровождается движение корабля по бурному морю. Но, несмотря на то что ветер прекратился, корабль все еще качался, балки скрипели, ящики и бочки двигались и ударялись друг о друга так же, как и раньше. Причиной этому была зыбь, которая постоянно следует за сильным штормом и которая не менее опасна для корабля, чем буря. Иногда при сильной зыби ломаются мачты и корабль валится набок — катастрофа, которой моряки очень боятся.
Зыбь постепенно стихла, а через двадцать четыре часа прекратилась совершенно.
Корабль скользил как будто еще более плавно, чем прежде. Тошнота моя также стала утихать, я почувствовал себя лучше и даже веселее. Но так как страх заставил меня бодрствовать все время, пока бушевала буря, да и болезнь не оставляла меня во все время свирепой качки, то теперь я был совершенно измучен и, как только все успокоилось, заснул глубоким сном.
Сны мои были почти так же мучительны, как явь. Мне снилось то, чего я боялся несколько часов назад: будто я тону именно так, как предполагал, — заключенный в трюме, без возможности выплыть. Больше того, мне снилось, что я уже утонул и лежу на дне моря, что я мертв, но при этом не потерял сознания. Наоборот, я все вижу и чувствую и, между прочим, замечаю отвратительных зеленых чудовищ, крабов или омаров, ползущих ко мне, чтобы ухватить меня своими громадными клешнями и растерзать мое тело.
Один из них привлек мое особое внимание — самый большой и страшный из всех.
Он ближе всех ко мне.
С каждой секундой он все приближается и приближается, и мне кажется, что он уже добрался до моей руки и взбирается по ней.
Я ощущаю холодное прикосновение чудовища, его неуклюжие клешни уже на моих пальцах, но я не могу пошевелить ни рукой, ни пальцем, чтобы сбросить его.
Вот краб вскарабкался на запястье, ползет по руке, которую я во сне откинул далеко от себя. Он, кажется, собирается вцепиться мне в лицо или горло. Я это чувствую по настойчивости, с которой он продвигается вперед, но, несмотря из весь свой ужас, ничего не могу сделать, чтобы отбросить чудовище. Я не могу пошевелить ни кистью, ни рукой, я не могу двинуть ни одним мускулом своего тела. Ведь я же утонул, я мертв! Ой! Краб у меня на груди, на горле… он сейчас вопьется в меня… ах!..
Я проснулся с воплем и выпрямился. Я бы вскочил на ноги, если бы для этого хватило места. Но места не было. Ударившись головой о дубовую балку, я пришел в себя.
Глава XXXIV. НОВАЯ ЧАШКА
book-ads2