Часть 49 из 56 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
А Чердынь встретила их горем. В своей келье отходил старец Дионисий, строитель и игумен Иоанно-Богословского монастыря. Князь и Вольга сразу со двора поспешили в обитель.
Над монастырским холмом надсадно всхлипывал маленький колокол. У раскрытых ворот громоздились лошади, олени, сани, нарты. Во дворе на истоптанном снегу собралась толпа — все без шапок, все крестятся, и у многих на глазах слезы. Дионисий был суров, строг, требователен, и никогда его особо не любили, а как настал его час — сотворенное им добро позвало людей сюда, в монастырские стены. Князь шел сквозь толпу, ему кланялись, и он кланялся.
На крыльце его встретил епископ Филофей с печальным и возвышенным лицом, будто думой был где-то в горнем мире, но повадка его была такая ненавязчиво-хозяйская, словно бы он сам затеял это небывалое и умильное торжество. Впрочем, Вольга не обратил на то внимания. И епископ, и настоятель были ему чужими, далекими людьми. Вольгу разумом точно заклинило в том мгновении, когда княгиня превратилась в девчонку-ламию.
Филофей проводил князя и сотника в келью, где на лавке под лампадой лежал умирающий старик. Рядом, обратившись лицом в угол к аналою, на коленях стоял послушник и читал Псалтырь, лежащую на невысокой тумбе, — он ничего не видел и не слышал, кроме слов своей молитвы.
Дионисий страшно пожелтел; огромные ручищи, пальцами переплетенные на груди, на кресте, казались вилами. Упрямо торчал вверх клин седой бороды. Филофей успел шепнуть, что Дионисий без памяти, и тихонько вышел, прикрыв дверь. Михаил тоже опустился на колени и поцеловал запястье старика.
— Прости, отец, — тихо сказал он.
Вольга истуканом тупо торчал за спиной князя.
Запястье дрогнуло, словно оживленное поцелуем, потом дернулась борода, и еще сильнее ввалились щеки старика — он открыл рот.
— Дождался тебя… — едва слышно прошептал Дионисий. — Ты меня прости…
Михаил молчал, склонив голову.
— За слепоту мою… прости… Твоими делами вера… в Перми держится… истинная… Всю жизнь я… от лживой веры… к праведной… бежал, а тебя… не увидел… Прости… Ты, князь… в силе сейчас и в славе… а Филофей… мирской чести… и власти… взалкал… Ты у него… на пути встал… Берегись… Он тебя сгубить хочет… Знаю… Во… вогули…
Грудь старика еле поднялась, и в ней тихо заклокотало — Дионисий хотел что-то сказать, но уже не было сил.
— Берегись… — уже беззвучно повторил он. — Благослови тебя го… господь наш И… Ии… сус…
Вольга без мысли и чувства просто стоял и ждал. Князь на коленях все вслушивался и вслушивался в дыхание Дионисия, но тот ничего больше не смог сказать. Бубнил монах.
Дионисия отпели в соборе и похоронили рядом на небольшом кладбище возле алтаря. Князь тоже бросил горсть земли в черную, ледяную могилу, жутко зиявшую среди сугробов.
— А ведь я еще помню пустырь на этом месте, — оглядываясь, задумчиво сказал Вольге Михаил.
Время шло. Никто из дружинников не заметил в сотнике какой-то перемены после поездки к вогулам, разве что он перестал бегать на посад к молодухе. Но Вольга знал и чуял, как велика эта перемена. Ламия перетряхнула и перевернула вверх дном его душу. Нет, Вольга не тосковал. Поначалу, понемногу, — было, но потом он осознал, что эта перемена — не тоска. В душе что-то зрело, тяжелело, разворачивалось во всю ширь, разгоралось. И Вольга этого не испугался. Спокойно, с отрешенностью последнего и непреклонного решения он ждал. Чего? Он не знал чего, но знал, что чего-то дождется.
И весна пришла вся под стать — бурная, шумная, переполненная жизнью. С рокотом покатились в уреме ручьи, ворочая глыбы глины и вырванные из склонов пни. Снег таял; его лоскутья корчились, как на огне, и обугливались. Вздулась Колва, подняв ледяные груды, вздулось небо, в котором, переваливаясь друг через друга, неслись огромные, темные облака. Свежесть и свет пьянили; дали заметало быстрыми дождями, яростно пылали зори; и ветер, словно сорвавшись с привязи, хлестал по ельникам, гудел в шатрах чердынских башен. Вольга чувствовал, что это все — для него; это ламия разбудила грозу над пармой.
Однажды, уже в мае, Вольгу вызвали из гридницы на двор: сказали, ждет его человек от епископа. Вольга сбежал со ступенек крыльца и увидел того, кто шел за их аргишем до Цепёлских полян, а на обратном пути разговаривал с княгиней. Это лицо он забыть не мог — узкое, по-вогульски безбородое, с широким тонкогубым ртом и умными, всегда прищуренными глазами. Вольга взрыкнул и схватил посланца за плечо, но тот, ухмыльнувшись, легко сбил тяжелую руку сотника.
— Ты кто таков? — яростно спросил Вольга.
— Не лапай, я тебе не ясырь, — ответил человек. — Я — Леваш, слуга владыки Филофея.
— Ты почто за нами зимой следил? — Вольга потянул меч из ножен. — Я вот тя сейчас к князю сволоку…
— Не сволочешь, — спокойно возразил Леваш. — Иначе и я князю поведаю — о твоих тайнах с княгиней.
На Вольгин пыл словно плеснули стужей, в лицо ударила кровь.
— Какие тайны?.. — хрипло спросил он. — Не было ничего…
— Она велела передать тебе, что завтра на закате будет ждать тебя на Стонущем озере возле трех истуканов.
Вольга прислонился к резному столбу крылечка. Леваш не спеша шел к воротам в проулок. Невидимый кузнец бил по наковальне в груди у Вольги, звезды разлетались в глазах. «Она будет ждать… — повторял Вольга. — Ищи меня, теперь, Вольга, до самой смерти… Бойся ее, сотник, трижды сильнее смерти… У трех идолов на Стонущем озере…»
Вольга знал, что пойдет, все равно пойдет — не медля, не раздумывая, пойдет, побежит, понесется, сломя ноги, очертя голову, любой ценой. Он не боялся. Он задыхался, давился надеждой, он не мог ждать. Пусть будет что будет. Подлость, смерть, измена — все равно. Ламия не была для него княгиней, женой князя, которого он уважал, не была матерью его воеводы, княжича Матвея, даже не была для него женщиной, которая старше его и опытней, — она была той девчонкой в Искорке, была идолом, была пропастью, в которую он упал с обрыва.
В назначенный день он переправился на левый берег Колвы и погнал коня в глубь леса по заросшей, давно не хоженной тропинке. Ни русские, ни пермяки не любили Стонущее озеро — дугой изогнувшуюся в чаще былую старицу Колвы, уже полузатянутую болотами. Говорили, что на дне озера лежит кость мамонта — она-то и страшно кричит в безлюдье, стонет. Этого мамонта не взял в свой большой каюк пермский герой Ратег, когда спасал зверей и птиц от Всемирного потопа.
Валежник загромождал тропу, да и конь не хотел идти — фыркал, прядал ушами, мотал мордой, упирался. Вольга соскочил с седла, намотал поводья на сук и, не обращая внимания на обиду коня, быстро пошел один. Тропа вывела его на невысокий бугор, заросший крапивой. Некогда здесь стоял маленький горт, а сейчас были только две ямы от керку и три гнилых, черных идола. Вольга оглядывался, ища ламию. За Чердынью, за Колвой и лесами садилось солнце, и длинные красные лучи полого били из-за спины Вольги, качали крапиву и камыш, превращали в кровь черную воду озера. И вдруг комаров словно сдуло в сторону. К берегу по алой воде плыл ком темной пены. Пена вскипела и с плеском прыгнула вверх — из воды встала подплывшая ламия.
Она беззвучно смеялась и, нагая, шла к Вольге, руками разводя перед животом паутину ряски. Во вспышке боли и счастья Вольга подхватил ее и тотчас бросил в траву. Одежду словно ветер сдирал с тела. И Вольга взял ламию так яростно и стремительно, с такой решимостью и с таким отчаяньем, будто мечом смахнул с плеч голову.
И с того дня начались их встречи на Стонущем озере: тайные, скоротечные, ненасытные. Вольга бросал коня на тропе — духи пармы пасли его, пока сотник сжимал в объятиях ламию. Это была не любовь, не страсть, а какое-то бешенство, камлание плоти. Вольга не закрывал глаз, глядел в широко раскрытые, трясинно-черные глаза ведьмы, и в самый острый миг в них начинала мерцать серебряная рябь сумасшествия. Когти ламии рвали ему спину, ламия хрипела, а потом резко отворачивалась, стискивая Вольгу намертво, открывала рот, и над болотом несся страшный, тоскливый вопль мамонтовой кости. И Вольга все видел, все понимал, все запоминал по-звериному ярко, четко, терпко. Он знал, что все это — смертный грех и погибель души, но не желал поступиться и отречься. Он был готов заплатить за все сполна и разом, как только будет надо, но пока не надо, он будет пить эту отраву до последней капли.
Вольга не задумывался, как ламия приходила на озеро. Здесь он даже одежды ее ни разу не заметил. Если она из окна княжьего терема до Колвы летит нетопырем, змеей переплывает реку, рысью бежит по урманам — ну и пусть. Ей можно все, и ему здесь тоже можно все. Там, в Чердыни, — нельзя. Но там и невозможна была эта бесовская пляска. Словно охваченный невидимыми обручами, Вольга ходил по острогу привычным всем сотником. Если он и встречал княгиню, то разве ж эта недоступная, красивая и нелюдимая женщина была его дикой возлюбленной? А потом Вольге — всегда случайно — подворачивался где-нибудь в проулке Леваш и, кланяясь, тихо говорил: «Завтра» — или: «Нынче» — или: «Через день». И Вольга вечером шел к конюшне, седлал коня и говорил, что едет на заставу — на Полюд-камень, на Искор, на Пымпал, хоть куда, лишь бы дорога вела за Колву. И там, на Стонущем озере, его всегда уже ждала ламия — нагая, прекрасная, вечно юная, с древними глазами. И уже не надо было слов, не надо правды или лжи, не надо даже солнца или месяца в прозрачном молоке белой ночи.
Чудские боги хранили их, и никто не дознался о свиданиях сотника и княгини. Но каленое чердынское лето коротко, как свист стрелы, и все оно потихоньку, незаметно прокатилось мимо. Пришли сумерки полночью, а потом и тьма, и первый утренний иней на папоротниках, и гусиные клинья в опустевшем небе. Вольга не устал, был так же неутомим и жаден в любви, но все же насытился. Он хотел ламию по-прежнему, однако же все-таки впитал в себя с этой любовью и силу, чтобы остановиться, переждать зиму одному. Зимой ламия его убьет — он замерзнет в сугробе.
— И хватит покуда, душа моя… — ненастной ночью прошептал он. — Я же человек, а не лесной дух. Я зимой не выживу.
— Будешь ли ты меня ждать на вешние воды? — держа его голову в ладонях, спрашивала ламия.
— Всю жизнь буду, до самой смерти.
Он не хотел зимовать в Чердыни, которая словно горела невидимым огнем любви. Он поставил себе замену и по первому льду уехал зимовать на заставу, что словно птица плыла в небе на вершине Полюдова камня.
На заставе жило самое большее по десятку человек, сменявшихся каждую неделю, и Вольге казалось, что он почти один. Одиночество не тяготило. Оно было созвучно великому молчанию мира, распластавшегося до окоемов вокруг одинокой горы. Наравне с рядовыми ратниками Вольга рубил дрова, обходил на лыжах силки-ловушки, топил чувал, готовил пищу, стоял в дневных дозорах, вглядываясь в белую, опушенную ельниками ленту Вишеры, и стоял в ночных караулах, высматривая отблески вогульских костров. Вольга был переполнен прошедшим летом, когда каждый день казался бесконечным и самым важным, а вот теперь чудилось, что лето промелькнуло как единый миг, но главное еще впереди. Вольга был счастлив: впервые почти за десять лет его ничто никуда не гнало и не манило. Печаль, что лето прошло, легла теплой росой на душу, как летний туман на прибрежные травы. Вольга сидел на останце и глядел, как зима слой за слоем настилает на землю снега, но сквозь все слои упорно проступает вдали, на колвинском крутояре, крохотная корона русской деревянной крепости. А зима выдалась морозная и ясная, когда в полдень небо промерзало до дна прозрачной зеленью, а в полночь просторно двигалось и колыхалось светящимися покровами позарей. Такими ночами Вольге хорошо было лежать на топчане и слушать долгие, неспешные пересуды товарищей у чувала. Со спокойствием постороннего он удивлялся рассказам о том, что творилось в мире, и удивлялся тому, что слышал, но не понимал услышанного, когда о том говорили в гриднице еще в пылу свежих новостей.
Оказывается, рухнула новгородская вольница. Три года назад новгородский архиепископ Феофил, московский прихвостень, поручил новгородским послам назвать Ивана Васильевича не господином, а государем. Великий же князь прицепился к этому поводу и спросил вече: никак Новгород его власти возжелал? Так он, князь Московский, придет. Вече взбунтовалось, кинулось в топоры, порубило бояр, что готовы были лизнуть московский сапог. Но главный московит уже шел с войском к стенам Новгорода, чтобы государить. И Новгород сдался, убоявшись осады. Скинули с колокольни вечевой колокол и вырвали ему язык, а потом погрузили в сани и, пленного, повезли в Москву. За этими санями шла на смерть сама Марфа Борецкая, вдова посадника Дмитрия, что на Шелони попал в руки князю Даниилу Холмскому и был обезглавлен в Белокаменной, — шла Марфа-посадница, не проронив ни слезинки, старая, надменная, властная, высокая и толстая, как башня, и волочились по санным колеям полы расписной шубы. Не по силам, да и не по духу Пскову, Твери, Рязани и Вятке, даже вместе взятым, было противостоять Москве. А Пермь Великая, когда-то новгородская вотчина, отныне и навеки затягивалась в московскую кабалу.
Счастливая звезда сияла над Иваном Васильевичем. Победа сама шла ему в руки, как прирученный конь на свое подворье: гони — не погонишь. Истомившись веками усобиц, русская земля будто срасталась воедино под его сапогом, словно Иван Васильевич кропил ее сказочною живой водой. Подзуженный ростовским архиепископом, мудрым старцем Вассианом, Великий князь порвал ханскую грамоту от Золотой Орды. Он давно уж не давал ясака, не ездил за ярлыком на поклон в Сарай. Гневливый хан Ахмет решил наказать московита, но кто ж пересилит чужую удачу? Иван Васильевич натравил крымского хана Менгли-Гирея на Литву, где король Казимир обещал Ахмету подмогу, а сам послал на Волгу, на беззащитный Сарай орленые струги воеводы Ноздреватого и крымского царевича Нур-Довлата. Собрав огромное ополчение, Иван Васильевич и сам вышел к Уфе. Но многочисленны были татары, и витали над ними грозные призраки Едигея и Тохтамыша. Русское войско бежало до Оки, а сам Великий князь примчался аж в Москву, велел рыть рвы и твердить стены Кремля. Народ зароптал на малодушие царя — так после женитьбы на Софье Царьградской стали по-византийски называть московского государя. Пришлось царю, замирившись со строптивыми братьями, вернуться на речку Угру к войску.
Он было сунулся с переговорами к Ахмету, и Ахмет уж было согласился разойтись полюбовно, да советчики уломали царя переговоры прервать. Однако ж приказа идти в бой царь все не отдавал. Два войска стояли друг против друга, разделенные речонкой в десять шагов шириной. Только на десять шагов отступили от Руси Чингиз, Батый и Мамай. Стой, русская рать! Пусть они отступят дальше! Но Иван Васильевич увидел, как Угру затягивает осенним льдом. Значит, татары в любой миг могут пойти на приступ, как посуху. И русские полки отступили. Любого воеводу или князя, оставившего поле врагу, сочли бы побежденным, устрашившимся. Но звезда сияла над московитом по-прежнему. Татары решили, что русские хотят обойти их, и бросились бежать, пораженные ужасом. Татарские призраки, не дождавшись русской крови, набросились на собственное войско и растерзали его. Разорив по пути встреченные литовские города — в отместку Казимиру за вероломство, — Ахмет уполз в Орду, а там был убит нагрянувшим тюменским ханом Иваком и сыном его салтаном Кулуком. Не зря пермский князь Михаил отослал на зиму сотню Бархата в Пянтег: как бы тюменцы обратным путем не завернули на Чердынь. А на Угре рухнуло и Югрой добито было татарское иго, что два с половиной века блестело мечами и свистело плетью над русской землей.
Вольга слушал и удивлялся этим небывалым делам. Как безмерно далеки были они от Перми Великой, и все же там, на Шелони и Волхове, на Москве-реке и на Угре ангелы опускались с неба на московские хоругви в том числе и для того, чтобы здесь, в Перми Великой, он, Вольга, почувствовал себя стоящим на своей — своей! — земле. И пусть вся его застава — это курная изба, три бадьи и берестяной балаган с сухими дровами для сполоха, но он будет стоять на ней так же крепко, как былинный богатырь Полюд, о котором тоже рассказывали сказки у чувала.
Говорили, что был он стражем своей земли еще в незапамятные времена. Шло на Пермь несметное войско вогулов, и он обратился в гору, которую вогулы не смогли преодолеть, потому что гора эта — святая, и злобе, силе нечистой на нее не подняться. А еще говорили другое, что был Полюд защитником всего бедного народа, отнимал неправедные сокровища и вместе с ними укрылся в горе, где и заснул непробудным сном. И если придет сюда совсем несчастный человек, то откроется перед ним гора, и будет чаша с золотом и каменьями. Но коли пришелец окажется жадным, возьмет хоть крупинкой больше, чем надо, то гора сомкнётся, и останется тот человек в пещере наедине с разгневанным Полюдом. Много, говорят, в пещере костей ненасытных искателей поживы. И третье рассказывали о Полюде, что был у него брат Ветлан, и оба они были пермскими богатырями. Но полюбили одну девушку — красавицу Вишеру, и стали за нее биться на мечах. А Вишера не захотела гибели хоть кого из них и бросилась между ними. Она обратилась в реку, а богатыри стали скалами. Вольга посмеивался над сказками, не верил — и в то же время верил каждой из них. И его застава стояла на вершине горы как на вершине легенды.
Однажды Полюд даже приснился Вольге. Вольга увидел во сне знакомую заснеженную полянку у подножия горы. На полянке горел костер, и по обе его стороны, друг напротив друга, стояли двое: ламия, нагая и прекрасная, и русский ратник в обгоревшей одежде и порванной кольчуге, с усталым, обросшим бородою лицом. «Полюд, отпусти его со своей горы», — просила ламия. «Я не держу, — ответил Полюд. — Он сам не уходит. Если он тебе нужен, ты сама поднимись к нему». — «Твоя гора — святая, — с тихой злобой ответила ламия. — Мне, ламии, на нее хода нет. Занеси меня наверх на руках, Полюд, без меча у пояса…» Растревоженный сном, Вольга наутро спустился с горы. На поляне он увидел яму в снегу и угли костра. Кто его жег? Когда? Ответа не было. В тот день сменился дозор, и новые ратники принесли весть, что в Чердыни княгиня родила сына, которого окрестили и нарекли Иваном.
И Вольга не был ошарашен, лишь звон тяжело бухнул в виски и угас. Вольга почувствовал, что будто бы заранее, с самого начала знал: его любовь не будет бесплодной. Такая любовь, даже в грехе, не случается зря. Он остался спокоен, только строже и пристальнее в карауле вглядывался в заснеженную Вишеру, ведь за его горой была Чердынь, где родился его сын. И кто там сказал, что Чердынь — последний, самый бедный и захудалый острожек на краю Христовой земли? Нет, его Чердынь — это первый во вселенной город, который крестами на башнях встречает восходящее солнце, а Полюдов камень — первая во всем божьем мире крещеная сторожевая гора.
Время шло, и опять подкатила весна. Вершина горы, открытая солнцу и теплым ветрам, обтаяла и плыла над пармой, как остров. Вольга с валунов, с высоты заставы глядел, как темнеют леса, освобождаясь от снега, как лопается и грудами ползет по Вишере лед, как земля, сырая и бурая, выступает из-под сугробов, и проталины расплываются вширь, как лужи, пятная поляны и берега. Вольга ждал. «На вешние воды», — сказала она.
Вольга ждал со звериным терпеньем, упрямо, тихо, без тоски последних холодов, без лихорадочной радости первых оттепелей. «Она придет, она найдет меня», — думал он. Вольга не ехал в Чердынь, чтобы увидеться там с княгиней, не расспрашивал тех, кто прибывал на смену уходящим ратникам, даже не размышлял, каким образом княгиня сможет бросить мужа и сына, чтобы добраться до заставы за тридцать верст. Она сможет, он в это верил.
Миновала неделя, другая. Менялись дозорные. И с третьим караулом Вольга получил весточку.
Отозвав его в сторону, Фока, десятник, передал клочок бересты, сложенный пополам и зашитый по краю.
— Филофеев человек Леваш велел тебе тайно сунуть, — пояснил Фока. — Не бойся, я не читал, грамоте не разумею.
«Почему Леваш?» — удивился Вольга, но сразу сообразил: ламия тоже не умела писать, хотя, говорят, была крещена.
«От сего дня на третий в полдень на росстани», — нацарапал на бересте Леваш.
И эта весточка словно взорвала Вольгу изнутри. Все поплыло в глазах, застучало сердце, кипяток заполнил грудь и забурлил в горле. Даже мускулы рук и ног заныли, сведенные от напряжения, будто тело стремилось броситься к ламии прямо сейчас.
Вольга согнул свою душу, как лук, и сцепил ее тетивой воли. Три дня Вольга слышал в ушах звон этой натянутой тетивы.
На третий день он еле смог неспешным шагом дойти до леса, а дальше, заслоненный еловыми лапами от глаз своих ратников, побежал вниз по склону, по тропе, все быстрее и быстрее.
Он вылетел на росстань и повалился на обочину без сил. Никого не было. Торная дорога, переваливаясь на ухабах, уходила к Вишере; убитая тропинка ответвлялась от нее и вела на гору. Туча комаров, звеня, висела над развилкой.
Тиче шла к Вольге по взгривку между колеями и улыбалась, помахивая веточкой. Она была в длинной черной рубахе, стянутой простым пояском, без платка, босая. Вольга встал. Он обнял ламию и притиснул к себе так, словно хотел вдавить ее в себя, зарылся лицом в черные, пахнущие смолой кудри, ладонями, грудью, всем телом ощутил под полотном рубахи тугое и звонкое, горячее тело ламии.
— Душа моя… — шептали его губы.
— Уйдем с дороги, — шепотом ответила ламия. — Уйдем в парму… — И вдруг она дернулась, вырываясь из его рук, и завизжала: — Ош!
Вольга успел увидеть только ее вытаращенные в ужасе глаза, как его словно ударили мягким бревном и отшибли в придорожные кусты. Он рванулся обратно на дорогу, ломая ветви и раздирая кожу.
Тиче неслась прочь, а за ней гнался медведище — не бурый, а весь какой-то зеленый и заплесневелый, точно из могилы. Он бежал как волна — то плечи вверх, то крестец. Он нырнул вперед еще раз и с лету сбил лапой Тиче с ног, покатил по дорожной грязи, подмял под себя.
Вольга, выдернув меч, в два прыжка настиг медведя, ухватил рукоять меча обеими ладонями и всем своим весом вогнал клинок медведю в спину, в шерсть, под левую лопатку. Зверь вскрикнул по-человечьи, осел набок, повернув к Вольге узкую морду, и грузно лег на ламию. Пасть его приоткрылась, дохнув смрадом, проклокотал последний рык, будто дальний гром, и на Тиче потекла черная, густая медвежья кровь. Вольга схватил медведя за огромную лапу, не боясь предсмертной судороги, и перевалил его на сторону.
Тиче лежала ничком, вся в грязи, в крови, в перепутанных кольцах длинных волос. Вольга ошеломленно уставился на нее. Еще мгновение назад он ее обнимал, а сейчас она — мертва?.. По-волчьи завыв, Вольга подхватил Тиче, ощущая, как страшно и безвольно обвисает ее тело в его руках, перенес на траву, положил, стал грязной ладонью стирать грязь с ее лица, а потом, спохватившись, прижался ухом к ее груди и только тогда услышал ровный, спокойный толчок сердца — будто молотком стукнули в ухо.
С княгиней на руках он бежал по тропе на гору — спотыкался, но не падал, задыхался, но не останавливался. Он не мог думать, не мог перевести дух, его словно расколола пополам трещина дикой боли.
Ратники на заставе, побросав дела, высыпали навстречу, перехватили его ношу, положили на кафтан у костра.
— Что за баба? Откуда? Чего с ней? — слышал Вольга, но не мог ответить, лишь всхлипывал и мотал головой.
book-ads2