Часть 37 из 56 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Нифонт, мы хотели решить дело миром. Ты сам отрекся. Пелино поле не должно быть и не будет распахано. На нем не вырастет твой хлеб. Ты навлекаешь на себя беду.
— Вы мне грозите?
— Тебе грозит судьба.
— А я ничего не боюсь, — тихо ответил Нифонт так, что всем стало ясно: он и вправду уже ничего не боится.
Старики ушли.
Только долгий срок спустя, когда Нифонт на розвальнях уехал в монастырь за сеном, Михаил решил спросить у всезнающего Калины, что за пермская тайна заключена в Пелином поле.
— Пелино поле — не капище, у него другая история, — охотно согласился рассказать Калина. — Пермяки очень чтут богатыря Пелю. Есть у речки Золотой, притока Вишеры, свой маленький приточек — речка Пеля, где стоит идол Пели с серебряной бородой. Хоть речка та теперь вогульская, вогулы не смеют мешать пермякам ходить к Пеле на поклонение. А сказка о том такова.
Много-много лет назад, когда вогулы еще жили у себя за хребтами, на той речке стояла священная ель пермяков. Шаманы так величали ее и такие сладкие песни слагали, что у той ели на стволе у корней выросли уши слушать эти песни.
Но из-за гор нагрянули вогульские хонты и изгнали пермяков из тех мест. Вогульский хакан велел срубить священную ель. Ель срубили. Однако наутро вогулы увидели, что за ночь она выросла вновь и стоит такая же, как прежде. Срубили снова. Утром — та же картина. Срубили в третий раз и решили даже корень выдернуть. Вцепились вогулы в уши на пне и стали тянуть корень из земли. Все вогульское войско тянуло пень за уши три дня и наконец вытащили корень. А корнем-то был богатырь. Вогулы вытянули ему уши как у зайца, отчего богатыря и прозвали «Пеля», что значит «Ухо». Пеля разметал вогулов по лесам и прогнал обратно за их горы.
Много лет берег Пеля свои земли и держал вогулов в страхе, не пропуская через Камень. Но вот на Колве завелся страшный Ящер. Он пожирал людей и оленей, распугал всю дичь. Жил он под землей. Логово его находилось как раз под тем местом, которое сейчас пермяки зовут Пелиным полем. Здесь Ящер нагромоздил горы бурелома и костей. Этого Ящера и взялся извести Пеля.
Он пришел и покидал весь бурелом в Колву. Освобожденная земля радостно вздохнула, увидев солнце. Ее вздох разбудил спящего Ящера. Ящер поднялся на поверхность и увидел Пелю. Ящер был куда сильнее богатыря. Он стал метать в Пелю камни. Сколько Пеля ни прикрывался щитом и ни рубил мечом летящие на него валуны, камни завалили его с головой. Ящер решил, что Пелю раздавило каменным курганом, и ушел в свое логово под землю спать дальше.
Но Пеля не погиб. Он стал просить помощи у земли, которую так долго берег от врага, и земля поглотила камни. Они упали на Ящера и разбудили его. Ящер снова поднялся наверх и снова увидел Пелю.
Тогда он изрыгнул на богатыря потоки воды, чтобы Пеля утонул. Вода залила все вокруг, как при великом потопе, когда сухой осталась лишь вершина Холат-Сяхла, где еле-еле можно было положить мертвеца. Ящер вновь вернулся в логово, считая, что Пеля погиб.
Но Пеля стал просить у земли помощи, и земля выпила всю воду, которая вышла у подножия гор ключами. Подземные ручьи в третий раз разбудили Ящера.
В третий раз Ящер поднялся на поверхность и в третий раз увидел Пелю живого и невредимого. И тогда он дохнул на него огнем. Пеля вспыхнул и сгорел. Он погиб — пепел его кружился на ветру и падал на поле. Ящер одолел богатыря. Довольный, он опустился в свое логово и заснул, ожидая, когда проголодается, чтобы пойти охотиться на людей.
Пеля погиб, но все же победил. Пепел его упал на голую землю, с которой богатырь выбросил бурелом и кости. И из пепла родились цветы и травы. Они покрыли весь луг, названный Пелиным полем, сплелись в земле корнями и словно сетью опутали спящего Ящера. Он проснулся, но не смог даже пошевелиться. Пермяки говорят, что он и сейчас лежит глубоко в земле под Пелиным полем.
— Поэтому поле нельзя пахать? — спросил Михаил.
— Да, — согласился Калина. — В память о Пеле пермяки не косят здесь трав и не рвут цветов. А в страхе перед Ящером они не пашут землю, чтобы сохой не порвать сеть из корней, которая удерживает под землей Ящера. Даже монахи побоялись потревожить это поле, потому и продали Нифонту.
— Значит, если Нифонт решит растить здесь хлеб, ему придется схватиться со всем народом?
— И еще с Ящером, — добавил Калина.
Потихоньку Михаил выбирался из трясины болезни, начал вставать, ходить, держась за стены. Он оживал, и для него оживал весь мир. Недолго уж оставалось до весны, и на закате ярко пылали снега, окованные настом. Даже тишина Нифонтова дома, которая поначалу казалась могильной, — когда не скрипят сами собою углы и половицы, не шуршат мыши, не пиликает сверчок, даже домовой ночью не роняет на пол ковша с кадушки, — эта тишина была теперь уже иной — это была тишина обморочной весенней земли, которая скоро зашепчет под ветром травами и цветами.
Нифонт ни о чем не просил, и Михаил по собственному почину принялся помогать ему по хозяйству, хотя сил не всегда хватало. Оказалось, что и помочь-то он мало чем может. Умел он немного, да и то плохо. Он рубил дрова и щепил лучину, топил печь, носил воду, стряпал что попроще, сушил одежду, подметал. Он не думал о том, что все это — работа не мужская, тем более не княжеская. С болью прозрения он потихоньку сознавал, что, не испробовав мелких дел, не справиться с большими.
А потом у Нифонта пал конь.
Калина, случившийся в тот день дома, сказал сразу:
— Это не хворь, не отрава. Это пермяки порчу навели.
Нифонт смолчал. Он разрубил тушу коня на части и сволок в овраг. Словно ничего не произошло, Нифонт, как обычно, сел за печкой на чурбан и стал резать ветви лосиных рогов на соху. Он сидел там весь день, а после и всю ночь, и еще день, и только потом свалился рядом и уснул, заглотив боль, как рвоту.
— Как пахать будешь? — поутру спросил Калина.
— Другого коня куплю.
— И другого сгубят.
— Тогда напялю хомут на шею и на себе вспашу! — рявкнул Нифонт.
Из Чердынского городища к Михаилу прибежал мальчишка и принес исчирканную пасами бересту. Знаки на ней гласили: забери своё. Весточку прислал старый знакомец — охотник Куртог, с которым раньше Михаил ходил на медведей.
Во дворе дома Куртога Михаил замер как вкопанный. У заплота, запряженный в пермяцкие сани на высоких копыльях, укрытый попоной из старых шкур, стоял конь. Морда его обросла сосульками. Он скосил на Михаила глаз и словно бы чуть кивнул — так же, как в Искоре, когда нес на себе князя Асыку. Это был Нята. И прошлое кинулось на Михаила, как рысь с ветки, вцепилось, повалило, покатило кубарем.
Михаил ворвался в керку Куртога, едва не разломав дощатых сеней, смяв земляные ступени. В полумраке жилища Михаил увидел горящий очаг. По одну его сторону на глинобитной завалинке сидел Куртог, какой-то потерянный, поникший, виноватый. Напротив него у огня на скамейке, поджав ноги, сидела маленькая девочка, повернувшая к Михаилу испуганное лицо.
— Тятя!.. — вдруг тихо воскликнула она, сорвалась с места и с разбегу ударилась Михаилу в живот, словно хотела спрятаться в отца, слиться с ним, как ручеек с озером, и никогда больше не оставаться одной. Это была семилетняя Аннушка.
И Михаил вспомнил: так же по снегу княжьего двора в Усть-Выме между скачущими вогулами бежала к отцу и кричала другая маленькая девочка — Тиче… Михаил поднял дочь, обнял и притиснул к себе, и сквозь какой-то хрип души он с ужасом осознавал, что же могла чувствовать золотая идолица Сорни-Най, когда ей в чрево князь Асыка возвращал Вагирйому…
Куртог поведал, как очутилась у него Аннушка. Все было просто. Родственники, к которым в Дий перед нашествием московитов Михаил отправил семью, устали бояться. Тичерть, ламия, сбежала почти сразу, как приехала, и не было от нее ни слуху, ни духу. Князя разбили и пленили. Матвей ушел и, говорили, предался Пестрому. Князь вернулся — но без княжества. Московитская буря разметала его жизнь, развалила на куски и расшвыряла во все стороны. Родственникам стало страшно. Что если им отомстит Пестрый за укрывательство семьи пермского князя? Или Михаил отомстит за то, что не уберегли жену и сына? Может отомстить и Матвей: мало ли позора и насмешек он вытерпел в Дие? А хуже всего, если станет мстить ламия, которой нужно выплеснуть свой гнев хоть на кого-нибудь. Девочка, своим родством повязанная со всеми этими людьми и нелюдями, может передать зло, обрушить беду на невинные головы. Надо, чтобы девочка ушла. И в один прекрасный день из пармы прибежал и остановился возле маленького керку в Дие конь Нята, запряженный в сани. Его, несомненно, послала ламия: мол, увозите девочку. И девочку увезли — в Чердынь, к Куртогу. Куртог знал, как живет князь в доме Нифонта, но и он страшился оставить Аннушку у себя, вместе со своими детьми.
Но Михаил теперь и не хотел расставаться с дочерью. После того половодья, что перекатилось через него, как через упавшее дерево, Аннушка осталась для него последним осколочком семьи, любви, счастья, и он не пожелал бы отдать ее даже под страхом смерти.
Жена Куртога одела девочку, и Михаил посадил ее в сани, а сам уселся сзади и окутал себя и дочь тулупом. Нята бодро пошагал вперед, словно знал дорогу: прочь из городища, по спуску на лед Колвы и дальше, вниз по реке, мимо высоких белых гор и сизых, загроможденных снегами лесов — по ворге, зимнему пути на Редикор и Пянтег, на самый край дремучей пермской земли, где утонули в сугробах почти сказочные деревянные крепости. Михаил прижимал к себе дочь, глядел, как уверенно топает по льду большими копытами лесной конек, и вспоминал Тиче — без боли, без горечи, даже без желания увидеть вновь, но с какой-то древней, все простившей печалью. Она жива, его ламия. Она помнит его. Она вернула ему дочь и подарила Няту. И что означает этот подарок?
На руках Михаил перенес дочку через порог Нифонтова дома и поставил в горнице на пол, показывая хозяину. Его даже испугал темный и злой огонь, полыхнувший в глазах Нифонта.
— Дозволь до тепла мне у тебя с дочерью пожить, — не считая, что унизит себя этой просьбой, сказал Михаил.
— Ты князь, — буркнул Нифонт, опуская глаза. — Какое от меня тебе надобно дозволенье?
Михаил сел на скамью и принялся развязывать тесемки на меховом колпачке Аннушки.
— Сам знаешь, какой я князь, — тихо произнес он, чтобы злостью в голосе не пугать дочь. — Мне заплатить тебе нечем. Сделай мне одолженье, прими от меня в подарок коня.
— Не по чину нам княжеские кони, — негромко, но яростно ответил Нифонт, встал и шагнул к двери. — Я себе своего куплю.
— Постой! — окликнул Михаил, и в голосе его впервые после Искорки звякнуло железо княжеского повеленья. Нифонт остановился, не оборачиваясь. — Не гоже, Нифонт, к добру спиной вставать. Это Нята — конь Асыки, слыхал небось. Его пермяки не отравят, побоятся. И порчу не наведут — заговоренный он. Возьми его, Нифонт. Я от чистого сердца прошу.
Нифонт ссутулился, словно осел от тяжести на плечах.
— Благодарствую, — проскрипел он и вышел прочь.
Пермякам немного потребовалось времени узнать, что Михаил подарил Няту Нифонту. Они истолковали это в том смысле, что маленькая усадьба на краю Пелина поля объявляет войну городищу. Значит, Михаила отныне можно не только не уважать, но и не беречь его жизнь. И ночью дом Нифонта подожгли.
Калина в этот раз не ночевал. Нифонт и Михаил проснулись одновременно от ржанья Няты в стойле. Крайнее окошко горницы кроваво полыхало сквозь замерзший рыбий пузырь. Нифонт, без зипуна, в одних оленьих бакарях, в которых спал, бросился наружу со снеговой лопатой. Михаил только успел завернуть Аннушку в тулупы и вынести в сени на лавку, как услышал с улицы:
— Князь, живее давай!..
Домину подожгли с угла, там, где стояли сусеки с рожью для посева. Пермяки не мстили непокорным русичам, не готовили их погибель — они уничтожали угрозу священному лугу, заключенную в золотых зернах ржи. Нифонт и Михаил в две лопаты забрасывали огонь снегом. Бревна были еще свежи, не успели просохнуть на солнце и ветрах до звона, да и не отмякли от зимних стуж, к тому ж воры спешили, и некогда им было развести огонь пожарче, потому и удалось сбить пламя, затушить угли, раскидать от стен и выбросить изнутри головни. Дом и подворье уцелели, но амбар сгорел.
На рассвете Михаил и Нифонт, измученные и черные от сажи, вернулись в горницу. Михаил рухнул на лавку, прижал к боку проснувшуюся дочь, а Нифонт долго пил воду, потом молча оделся и ушел. Было слышно, как он обколачивает об крыльцо лыжи, затем шаги прошаркали за ворота, и только свистнула лыжня под уклон к Колве.
Михаил не задумался, куда отправился Нифонт, уснул. Но скоро его растолкал возвратившийся Калина. Калина уже увидел изуродованную усадьбу — будто загнанный под Пелино поле Ящер выбрался все же на землю и одним огненным укусом вырвал угол дома, разбросав вокруг обгорелую щепу и угли.
— Где Нифонт? — быстро спросил Калина. — Ушел?..
Борода его встала дыбом, но ласково, чтобы не пугать Аннушку, Калина сказал:
— Светлая ты голова, Мишка, да пустая… Он же в городище пошел — воров учить! А его там дрекольем встретят — и в прорубь! Собирайся, пока я Няту запрягаю, да топор бери. А ты, девонька, — он погладил девочку по русой головке, — побудь до вечера одна, покуда мы с тятькой съездим. Я вон тебе в торбе гостинец привез.
К низкому полудню тусклого и сырого апреля Нята домчал сани до Чердыни. Городище расползлось по горе, как куча грязи, все бурое от снега, что за долгую зиму напитался помоями, мочой и навозом. Ворота были открыты и пусты. На майдане яростно и злобно орал и топтался народ, мелькали над головами палки. Нята уверенно, как и должно княжескому коню, врезался в толпу. Пермяки, оглядываясь, видели Михаила и Калину с топорами, бросали колья, отбегали в сторону. Они не испугались, потому что их было куда больше, чем русских, и они считали себя правыми, но даже за правду и даже в запале они не хотели бы убить человека до смерти.
Нифонт лежал в каше из снега, крови и грязи. Казалось, он был мертв, но едва его подхватили, он дернулся, высвобождая сжатую в кулак руку.
— Скажи ему, Калын, скажи, Михан, — крикнул кто-то из пермяков, — пусть не трогает Пелино поле! Этот раз сильно били — другой раз совсем убьем!..
Калина, взбесившись, поднял обломок оглобли и побежал на кричавшего. Он замахнулся и заорал:
— Нифонт, как Кудым-Ош, вам хлеб несет, а вы, как псы, на него!..
Пермяки кинулись врассыпную. Калина швырнул жердь им вслед.
— Убьем Нифонта! Тебя, Калын, убьем! И тебя, Михан, трус, убьем! Всех вас, роччиз, убьем! — издалека, из-за угла керку вопил еще кто-то, но Калина уже остывал, повернул обратно к саням, где лежал и хрипел, брызгаясь кровью, Нифонт.
Теперь в избе у Пелина поля вместо больного Михаила был избитый Нифонт. Били его крепко, но, если не брать в расчет кровоподтеки и ссадины, серьезным делом оказались лишь вывих руки, трещины в ребрах и проломленный затылок. Калина, ловко ощупав кости, проворчал:
— Если по делам да по уму, так тебе, Нифонт, этого маловато… Может, добавить от себя?
Когда большого и шумного Калины в доме не было, горница казалась пустой. Нифонт на лавке у печи не шевелился, не говорил. Молчал Михаил. Тихо играла в углу Аннушка — тряпочками, резными чурками, берестяными куколками. Она вообще была девочка тихая и незаметная, смеялась редко и беззвучно. Худенькая, беленькая, как ромашка, она словно бы истаивала светом, вот-вот миг — и останется только лучик. Михаил боялся лишний раз притронуться к ней, не умел ни поговорить с ней, ни приласкать, только смотрел, и что-то в душе его словно корчилось от боли, от нежности. Ему казалось, что вся она целиком состоит из его любви, из ее последнего, самого чистого ручейка, который был когда-то большой, сильной, доверчивой рекой, а реку замутили, запоганили, иссушили, и остался только ручеек. Аннушка была для Михаила последней проталиной любви к людям, маленькой, словно проталинка от дыхания на заиндевевшем окошке.
book-ads2