Часть 28 из 41 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Индейцы точно растаяли среди кустов, окаймлявших лужайку, но мы чувствовали на себе их взгляды, а вечером ряд огоньков, окруживших ее, убедил нас, что мы не ошибались…
Так окончился этот день и наступил новый, тоже не принесший с собой никаких утешительных перемен… За ним последовал третий, четвертый и уж не помню, сколько было всего этих однообразных и томительных дней, проведенных у проклятого камня.
Индейцы, по-видимому, решили донять нас измором: по крайней мере, на их стороне не обнаруживалось никаких признаков жизни и только, когда мы приближались к камню и начинали возиться подле него, то над кустами немедленно подымались их темные головы и следили за нами.
Мне терять было нечего, а мой спутник выразил такое твердое намерение пересидеть наших непрошенных соглядатаев, что мы, после непродолжительных колебаний, взялись за свои топоры, и недели через две невдалеке от камня уже возвышалось грубо построенное здание или, вернее, сарай, в который мы и переселились из-под открытого неба…
Но как до новоселья, так и после него все оставалось по-прежнему. Один из нас свободно уходил на охоту и так же свободно возвращался с нее; другой стерег «дом»; индейцы делали то же, а дни проходили за днями.
Но вот как-то раз Медвежонок возвратился с охоты веселый и возбужденный, — он сделал открытие, которое все изменяло: почти у ручья, протекавшего позади камня, оказалась покинутая своим хозяином медвежья берлога, в которую мой приятель, совершенно неожиданно для себя, провалился… Там-то и пришла ему в голову блестящая мысль… Не подавая вида, что мы на что-либо решились, нам нужно было, уходя на охоту, возможно скорее возвращаться с нее и, незаметно пробравшись в берлогу, прорывать из нее нору под камень и по ней же извлечь оттуда к ручью все, что окажется там. Камень останется целым, индейцы ничего не заметят, и наша медленная пытка окончится.
Конечно, я согласился, и мы горячо принялись за эту работу…
Но она подвигалась медленно… Бог мой, как медленно!
Прошло не меньше десяти дней, пока наша нора приблизилась почти к основанию камня, и вот в этот-то знаменательный день произошла катастрофа, превратившая его в день роковой.
Медвежонок давно уже ушел на охоту или, вернее, рылся в земле, как вдруг со стороны лагеря индейцев донесся сюда какой-то крик, и тотчас же за ним я ясно увидел, как десять фигур, одна за другой, мелькнули вдоль опушки и скрылись в лесу. Момент был удачный, и я, в порыве нетерпения, решил воспользоваться им.
Бросить винтовку и, подбежав к камню скорби, вложить ему в «рот» динамитный патрон было делом минуты. Еще столько же — и последует взрыв, но тут я с ужасом ощутил, что десяток сильных рук вцепился в меня и прежде, чем мне удалось хоть что-нибудь сообразить, мои руки были затянуты за спину и крепко связаны, а сам я стоял перед своими бывшими проводниками, которые теперь кольцом расположились подле меня…
Тот из них, что еще в день появление Медвежонка убеждал меня уходить отсюда обратно за «Соленое озеро», выступил вперед…
— Ты не ушел, бледнолицый… Ты захотел поселиться и жить у священного камня — мы не мешали, но мы не верили, что ты перестал злоумышлять против него, и сегодня, когда того — другого не было, мы сделали так, что ты обманулся и выказал свою черную душу. Хорошо. Ты не ушел — ты умрешь! Я сказал.
Я взглянул на других. Мрачные, ожесточенные лица, сверкающие глаза яснее всяких слов говорили, что рассчитывать на пощаду мне нечего, да я и не стал бы просить ее у этих бродяг…
Смерть улыбнулась мне своим оскаленным ртом, и я приготовился умереть.
Индейцы сгруппировались около бревен со стороны нашей хижины. Двое выступили вперед и, подойдя почти вплотную ко мне, направили на меня дула винтовки и длинноствольного револьвера…
Наступил последний момент.
— Стойте! — крикнул я своим палачам. — Я не хочу умереть, как слабая женщина, и вы не смеете отказать мне в этой просьбе. Я сам скомандую вам и, когда скажу: «три», — стреляйте…
Некоторые одобрительно кивнули головами, — согласие было получено. Я остановился в двух шагах от «Камня скорби», спиной к нему, бросил последний взгляд на безоблачное небо и зеленые сосны и твердо произнес:
— Раз…
Индейцы замерли и точно впились в меня глазами.
— Два… — и, полной грудью вдохнув в себя воздух, я ударил ногой о землю и крикнул:
— Три!..
Я слышал гром выстрелов, почувствовал, что падаю; глубокая мгла охватила меня; но все же я был жив и даже не ранен… Мелкие комья земли скатывались мне на лицо, а кто-то умелыми руками торопливо распутывал связывавшие меня веревки.
— Бежим, — прошептал он, и по голосу я узнал моего спутника…
Он, ничего не подозревая, копался в нашей норе, когда я ударом ноги обрушил ее непрочный свод и на одно мгновение раньше выстрелов был уже под землей.
С лихорадочной поспешностью выбрались мы из подкопа и, в последний раз обернувшись на нашу хижину, заметили неподвижные фигуры индейцев, распростертых пред «Камнем скорби», поглотившим меня в гневе своем…
Мы бежали, не думая ни о чем, кроме спасения своей жизни…
С этого мгновения окончательно умер для мира Пьер Леруа граф Санта Фе, и его место заступил ваш покорный слуга, фермер Сансу из поселка у «Зеленых ключей».
«PER ASPERA AD ASTRA»
Девять свитков древнеегипетского манускрипта, вывезенного в XVI веке из Мексики «конкистадорами» Кортеса
Свиток первый
Я, александриец Зенон, покрываю письменами эти длинные свитки пергамента, чтобы те белые люди, которым когда-либо придется ступить на берега Анахуака, узнали из них, что некогда, волею Господа нашего Иисуса Христа, один из поклонников Агнца уже посетил эту страну и заронил здесь первые зерна учение Спасителя мира.
Я не думаю о тленной и преходящей земной славе, ни о благодарности потомков прежних моих сограждан… Нет, суетные мысли чужды и непонятны мне, но теперь, за несколько дней до моей гибели, я вижу, что в жизни моей случилось много необычного и поучительного для других, ведущих мирное существование, но грезящих о дальних странствиях и чужеземных странах.
И вот для них, для успокоения их мятущихся и непокорных душ, записываю теперь все, что подымается из глубины моих воспоминаний: деяния, каким я был свидетелем, и те дела, которые дерзновенно совершались мною…
Я родился в Александрии, в царице городов, жемчужине Востока, где некогда правила прекраснейшая из женщин мира и, увы, несчастнейшая среди них, ибо все боготворили ее, но не было ни одного, кого бы полюбила Клеопатра. Мне много говорил о ней отец мой, верховный жрец храма божественной Гатор, и по тому, как загорались при таких рассказах его бесстрастные глаза, я мог догадываться, что и он любил прекрасную царицу…
Но ее уже не было в живых, когда я увидел свет моего первого земного дня и, вероятно, в Александрии не было больше женщин, равных ей, потому что сердце мое никогда не билось сильнее при виде одной из них и никогда глаза мои не останавливались на одной какой-нибудь, любуясь всеми ими, как волнами рокочущего моря или рядами стройных пальм. Я был спокоен и одинок.
Отец любил меня и тщательно заботился о том, чтобы никто в священной стране Кеми не оказался выше меня по знанию высоких истин таинственных наук, которые известны были только служителям ложных богов, каким молились тогда мои сограждане, но, уповаю, не молятся уже теперь.
Я изучил законы движения небесных тел, умел предсказывать судьбу людей по течению светил, вызывал бесплотный дух живущих и тени тех, кто уже переселился в обитель смерти… Народ, несмотря на мою молодость, глубоко чтил меня, и потому, когда отец мой отошел в таинственную бездну вечности, то на его место был единодушно избран и посвящен жрецами я.
Но всему этому суждено было перемениться…
Я слишком много знал и слишком долго думал в уединении наших безмолвных храмов, чтобы удовлетвориться теми отблесками истины, которые случайно мы замечали в небесах и которые выдавали людям за истину во всем ее объеме. Душа моя томилась неутолимой жаждой, тоской по вечной истине, и я жадно следил за всем, что хоть немного приподымало тяжелую завесу между землей и светом вечности.
Мне приходилось видеть старцев в огромных белых тюрбанах на головах, покрытых сединой; они являлись к нам издалека, от берегов таинственного Ганга, на которых, как говорят, побывал великий завоеватель эллинов Александр, сын Филиппа. Они рассказывали мне в тени гробниц почивших фараонов о таинствах своей религии, о сладости нирваны, о всеблаженнейших иоги… О многом говорили они в тени старых гробниц, но в душе не запечатлевалось того, что мог уловить мой слух…
Я видел смуглых и чернобородых финикиян, служителей Астарты, видел гордых и молчаливых жрецов Юпитера Капитолийского, но ни одно из этих учений не было выше служения Озирису и Изиде, и не видел я в них истины, как не видел ее в религии моих отцов.
Покинув Александрию и храм божественной Гатор, тайно от всех я удалился за пределы священной страны Кеми и, как простой, безвестный путник, скитался я по землям и морям в бесплодных поисках иной и вечной истины, служению которой я мог бы посвятить всю мою жизнь и все дарованные небом силы.
Но истины не находил.
И в поисках за ней прошло пять долгих лет, пока в один удушливый и знойный день, при солнце, точно подернутом кровавой дымкой, приблизился я в третий раз к стенам Иерусалима — столицы царства иудейского. Я знал давно эту страну и этот город, но теперь что-то иное, неведомое мне, лежало и на высоких каменных стенах, и на листве безмолвных кипарисов, и в глубине оливковых садов.
Но у городских ворот на ковриках из шкуры бегемотов по-прежнему сидели алчные менялы и, клянясь одновременно именами и Иеговы и Аримана, обсчитывали чужеземцев, имевших неосторожность обратиться к ним; из глубины запыленной и грязной улицы неслись крики различных торгашей, ослиный рев и звон бубенчиков на шеях верховых верблюдов. Все было, как всегда, но я не ошибался, голос души, никогда не засыпающий и не обманывающий нас, мне ясно говорил, что в этом городе свершается что-то великое, чему названия нет и что теперь я близок к цели, которой не мог достигнуть за эти годы странствий из страны в страну, — только теперь и больше никогда.
Приблизившись к стене, я подошел к меняле, седина которого уже покрылась желтизной, и попросил разменять мне горсть серебряных монет Эллады, и, пока он взвешивал их друг за другом, я спросил:
— Не знаешь ли ты, что случилось сегодня в священном городе?… Я чужеземец и не хотел бы упустить невиданного зрелища.
Старик опустил руку с деньгами и бросил на меня изумленный взгляд.
— Что произошло в священном городе?.. Странный вопрос, сын мой! Много новостей бывает каждый день в Иерусалиме. Сегодня прибывает труппа нубийских танцовщиц; красавица Поппея приобрела новую диадему у старого Захарии…
— Еще, еще!..
— Еще… Не знаю, чужеземец! Спокойствие и мир царят в Иерусалиме под мудрым правлением проконсула Пилата; неусыпно он стоит на страже благоденствия всей Иудеи и не жалеет сил для этой цели. Недавно вот пришел из Назарета какой-то кудесник и чудак. Он проповедовал любовь и не нарушал законов, но чернь пошла за ним и называла его царем и сыном Божиим… Этот пустяк начал грозить спокойствию страны, и бдительный проконсул, — да будет над ним благословение Иеговы, хоть он и чтит языческих богов, — проконсул судил его и приговорил к распятию на лобном месте. Сегодня казнят троих: его и еще двух других…
Что-то священное, давно желанное прозвучало для меня в этих словах.
— Где это место? — спросил я. — Где?
— И ты пойдешь туда, — возразил мне, не отвечая, иудей, — пойдешь смотреть на казнь несчастного безумца вместе с толпой бездельников и нищих, ты, на лице которого лежит печать высокого ума и благородной крови?..
— Да, я пойду, старик! Оставь себе все серебро, но укажи мне путь туда…
Меняла усмехнулся, пожал плечами и объяснил мне, как найти дорогу, ведущую к Голгофе.
И я пошел.
Это был тот ужасный день, когда Спаситель мира испустил дух, пригвожденный ко кресту, и смертию Своею искупил грехи людей. Я видел, как постепенно бледнели черты Его лица и все тускнел любвеобильный взгляд великого Страдальца. Я слышал последний вопль Его к Предвечному Отцу; видел, как мрак внезапно окутал гору и весь Иерусалим; пережил ужас от содрогания разгневанной земли, но среди грохота разверзшихся утесов я все же был счастлив, чувствуя, что путь мой кончен, что Истина открылась мне с высоты голгофского креста…
Любимый ученик Христа мне передал глаголы Господа, и они поселили мир в моей душе, которого она не знала раньше.
Когда же Он воскрес из мертвых и покинул землю, вознесясь на небеса, то все апостолы, исполняя завет Учителя, оставили друг друга и разошлись по разным странам, чтобы внести свет истины в души, окутанные мраком… И я, Зенон александриец, не будучи достоин развязать ремень на обуви Его ученика, дерзновенно отважился на то же и навсегда покинул Иудею, изведав за пределами ее все то, о чем прочтете вы, неведомые братья, на длинных и узких свитках бесстрастного пергамента, которые лежат теперь подле меня в моем дворце, в моей темнице, где протекут последние дни моей жизни и откуда выйду я за тем только, чтоб умереть…
book-ads2