Часть 26 из 41 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
I
Завещание графа Санта Фе
Хоть все фермеры с Зеленых ключей и зовут меня Пьером Сансу, но настоящее мое имя Пьер Леруа, граф Санта Фе. Вы иностранец и ненадолго в Канаде… Вам все равно, но мне, доживающему последние годы, а, может, и дни, не хотелось бы умереть, не рассказав кому-либо печальной истории моей жизни.
Родился я и вырос в родовом нашем замке на тихой Луаре; герб — сокол, убивающий цаплю, на синем фоне с пятью серебряными звездами… Воспоминание мои об этой ранней поре очень туманны, но они для вас и не нужны.
Прямо из мирной обстановки семьи перешел я в Сен-Сирскую военную школу и был выпущен из нее в голубые гусары…
Отец мой скончался; мать умерла, когда я был еще восьмилетним ребенком, и теперь, надев офицерский мундир и громко звенящую саблю, я оказался единственным представителем старинной фамилии, единственным человеком, на котором лежал долг — на подобающей высоте нести незапятнанное имя доблестных графов Леруа Санта Фе…
Шумный, полный заманчивых чар и загадок Париж властно увлек меня в свою глубину, и я, со свойственным юности пылом, торопился изведать все ощущения его напряженной и красочной жизни. Красавец император, боготворимый армией и толпой, тогда только занял место своего знаменитого и, увы, несчастного тезки… Позорный гром пушек Седана был еще далеко впереди, и никто его тогда не предвидел.
Париж веселился… Веселился и сам по себе, и на тех грандиозных празднествах, которые Наполеон, жаждавший популярности во всех слоях населения, так щедро дарил парижанам.
Служба оказалась игрушкой, простой забавой для представителей блестящих и древних фамилий. Наши прапрадеды мечами сковали нам славу и имя, а правнукам суждено было покрыть вечным позором орлы империи и лилии Франции…
Но я уже сказал, что это было задолго до тяжелых событий… Если бы нам в то время предрекли их — никто бы все равно не поверил, и все мы продолжали жить по-прежнему, лихорадочно торопясь засыпать золотом прилавки дорогих ресторанов, нисколько не заботясь о том, достаточно ли звонкой монеты и старых поместий остается у нас от фамильных богатств…
Давно уже прошло это время, но и теперь еще не могу я понять, как это случилось, что в полтора, много — два года все мои мызы, первая в крае охота, даже родовой замок, с портретной галереей предков, — все, как золотая вода, проскользнуло меж пальцев…
Как сейчас помню ненастный и дождливый день в конце сентября, когда я, проснувшись с тяжелой головой после вчерашнего кутежа, до ужаса ясно ощутил всем своим существом, что, кроме двух сотен золотых, у меня нет ничего, — что я нищий, более жалкий, чем сидящие у папертей парижских церквей, — так как они хоть могут просить подаяние, они не одеты в блестящий мундир конной гвардии императора…
Рука невольно протянулась к чеканенному серебром пистолету и, я думаю, это было бы лучшее, что я мог тогда сделать. Но судьбе угодно было избрать меня своей жертвой… Лакей на подносе, но уже не серебряном, а только покрытом легким слоем металла, подал мне письмо в большом побуревшем конверте. В сущности, что в нем было интересного для меня? Чем оно отличалось от десятков писем в обложках, пропитанных запахом роз и нарциссов, которые я бросал на стол, не читая? Но каприз человека, для которого все кончено, проснулся во мне.
Я распечатал письмо.
Оно было отсюда, из далекой Канады, и писал его дядя, давно уж покинувший Францию, не снеся торжества легкомысленной черни над обломками славы великого корсиканца… Впрочем, это было совсем не письмо, — что мог писать мне добровольный изгнанник, о котором я не знал ничего, кроме нашего общего имени… Нас оставалось двое на двух полушариях, но сблизить это нас не могло…
Нет, в самодельном конверте оказалось странное, очень странное, но все же завещание моего умершего или умиравшего дяди… И должен сознаться, что в первый момент, несмотря на всю его необычность, я был счастлив безумно… Под руками его у меня нет, но я помню содержание этого рокового листа бумаги от слова до слова.
«Божией милостью я, — стояло на первой строке, — граф Альфонс Леруа Санта Фе, маршал империи и французский изгнанник, вполне владея своими чувствами и умом, пишу свою последнюю волю последнему отпрыску рода, графу Пьеру Леруа Санта Фе. Во Франции, забывшей старинную славу и ставшей страной торгашей, теперь, как известно мне по отрывочным слухам, только золото может дать положение, только оно в силах сохранить незапятнанным герб и спасти его от позорной продажи.
Я умираю. Вы, граф, последний отпрыск старинного рода. Есть ли у вас золото, довольно ли его сохранилось в фамильных поместьях, чтобы вы могли вести жизнь, достойную ваших прославленных предков? Мне кажется, нет! Итак, вот моя воля:
Оставьте на время Европу и приезжайте сюда. Меня не ищите, не узнавайте, жив я или умер, — мы чужие друг другу, и пишу я не для вас, а для рода. В двухстах лье на северо-запад за Квебек вам путь перережет река с густым сосновым лесом на берегах; спуститесь по ней на два дня пути, и там, по притоку, впадающему в нее под природной аркой из белого камня…»
В этом месте сургуч, которым был запечатан конверт, прожег бумагу, и конца строки нельзя было прочесть…
«Найдя этот “Смеющийся камень”, — стояло в завещании дальше, — под которым один из сподвижников знаменитого Жана Давида Но зарыл часть своих несметных сокровищ — как я открыл эту тайну, вас интересовать тоже не может — вы, при помощи десяти человек, достанете их и с чистой совестью можете вернуться обратно во Францию для процветания и благоденствия рода графов Леруа Санта Фе, имя которых вы имеете счастье носить и носил я. Аминь».
Чувство безумной радости охватило меня… Сознание того, что я снова буду богат и свободен, окрыляло меня, делало сильным и смелым. Указаний в завещании моего странного дяди было довольно, и погибшее место меня не лишало надежды. Правда, я знал только, что камень, «Смеющийся камень», лежит на притоке большой горной реки, но одно его имя и величина, — так как нужно было десять человек, чтобы поднять его с места, — наверное, уже составили ему известность среди индейцев той части Канады…
Итак, в путь, в Новый Свет, который даст мне возможность начать новую жизнь на развалинах старой!
Молодость!.. Где эта молодость?.. Но и тогда, на двадцать пятом году своей жизни, в расцвете сил и отваги, я все же недолго оставался под очарованием внезапной надежды… Суровые леса отдаленной страны, полудикие белые и краснокожие дикари, среди которых я должен буду прожить там Бог весть сколько времени, сначала бедняком, а затем колоссально богатым — разве все это не грозило мне гибелью, самой бесцельной и бесславной, какая только возможна?
Не лучше ли умереть здесь, умереть дворянином с еще незапятнанным именем и знать, что вся Франция хоть несколько дней будет говорить о последнем из графов Леруа Санта Фе? Или даже сбросить с себя всю эту блестящую мишуру и стать простым работником, простым буржуа, но только не покидать родины и могил своих близких и всегда дорогих…
И как знать… Может быть, я и не уехал бы сюда, и не говорил бы теперь с вами под завывание ветра над Мичиганом и шум старых сосен, но… ищите женщину, как гово-ворят в моей далекой и прекрасной родине — Франции…
Небу было угодно, чтобы женщина, самая прекрасная и самая коварная из всех, которых я знал, вошла в мою жизнь, — и жизнь эта погибла, как челнок, увлеченный Мальстремом.
II
Два трупа
В нашем полку, в моем эскадроне, служил поручик Альфред Воженье. Он-то и познакомил меня с Арабеллой Дюран, сестрой ротмистра черных драгун. Жила она вместе со своим братом в небольшом доме на Королевской площади, который весь они занимали вдвоем. Ротмистр, молодой еще и бравый мужчина, добрый товарищ и усердный солдат, несмотря на это, не пользовался особенной любовью среди офицеров. Не знаю, чем это тогда объяснялось, но кажется мне, что хищное, злое выражение его глаз, каждый раз появлявшееся в них при виде золота или разноцветных бумажек, как появляются когти на бархатных лапках кошки, почуявшей где-то добычу, — что эта вспышка нечистых инстинктов действовала неприятно на богатую молодежь гвардейских полков и лишала Марселя Дюрана той любви, которой он мог бы добиться. Но зато сестра… О, как хороша она была!
Представьте себе миниатюрную, гибкую, как молодая пальма, фигурку, но вместе с тем хрупкую, как ажурный хрустальный бокал; головку, обрамленную непокорными завитками золотых, как колосья пшеницы, волос; матовобледную кожу лица и глаза голубые, как небо и, как небо, бездонные, представьте себе — и тогда вы будете иметь тусклый, туманный отпечаток прекраснейшего существа на земле!..
Все мы, начиная с юношей, только что покинувших военную школу, и кончая нашим старым полковником, рыцарем без страха и без упрека, все боготворили, как испанцы Мадонну, Арабеллу Дюран, а всех больше тот несчастный, которого звали граф Санта Фе…
Брат ее, кажется, знал это и как-то странно смотрел на меня, когда я безмолвно следил глазами за женщиной, которой суждено было сыграть роковую роль в моей жизни. Ничем она не выделяла меня из бесконечной плеяды своих добровольных рабов, и огромным счастьем казались мне те мгновения, когда, мельком взглянув на какую-либо прекрасную безделушку, стоившую баснословных средств, а иногда — унижений, она подымала на меня свои неземные глаза и голосом музыкальным, как гармония сфер, говорила:
— Ах, как мило! Это прелестно. Как вы любезны, граф!
«Прелестно…» Увы, через день или два игрушка утрачивала свой интерес и исчезала бесследно. Арабелла Дюран появлялась опять в простом белом платье, с украшением из нескольких лент, и оно точно молча просило о новых блестках из драгоценных камней… Они появлялись и вновь исчезали, уступая место другим… Мы соперничали друг с другом, но не знали, хранит ли она их, теряет или раздает, когда игра их и очертание перестают удовлетворять ее тонкий, прихотливый вкус.
Несколько дней прошло уж с тех пор, как исчезли в последний раз драгоценности с платья Арабеллы Дюран, и только багровые ленты напоминали о тяжелых подвесках из кровавых рубинов. Но у меня не было возможности принести свою обычную дань и, терзаемый этой мыслью, я решился на безумный, непоправимый поступок… Слава и честь, фамильная гордость — все оказалось бессильным, но чувство беспредельной любви к ней победило во мне колебания…
Твердым шагом, высоко неся голову, пересек я Королевскую площадь и вошел в маленький домик. Она была дома и была одна. Десятки лет миновали с тех пор, но и теперь еще помню я полчаса, проведенные наедине с Арабеллой Дюран.
Я сказал ей, что люблю ее больше жизни, чести и славы… Сказал, что весь мир сосредоточен для меня в ней одной, что теперь, если она согласится стать моей женой, я тотчас же отправляюсь за океан и оттуда вернусь, обладая всем нужным, чтобы окружить ее такой роскошью, о которой не смеет мечтать ни одна женщина в мире, что самые смелые вымыслы ее дивной фантазии, самые фантастические, недостижимые грезы, — все будет осуществлено мной, если она снизойдет до меня…
Она смеялась своим серебристым рокочущим смехом, точно не веря мне и, вместе с тем, страстно желая поверить, и наконец, когда я уже еле сдерживал в себе муку, наполнявшую сердце, она голосом, тихим, как шелест ветра в цветах азалии, прошептала:
— Я люблю вас… Ступайте…
С благоговением поцеловал я край ее длинного белоснежного платья и вышел, счастливый, как бог…
Почти вышел — вернее, не успел я сделать и нескольких шагов за драпировку, отделявшую от меня комнату, где Арабелла Дюран сказала, что она меня любит, как голос, слишком хорошо мне известный, раздался за ней. Говорил ее брат. Значит, он все время был дома… Обман, незначащий, невинный, но все же обман… Точно неведомая сила сковала меня, и я замер на месте.
Я подслушивал… Да, граф Леруа Санта Фе унизился то того, что, как лакей, подслушивал подле двери любимой им женщины!
Но, Бог мой, что я услышал…
Разве в силах понять вы, что пришлось пережить мне, когда слух мой уловил и раскрыл мне гнусную и позорную тайну… Арабелла… Арабелла Дюран, на которую все мы молились, она не была сестрой человека, который звался ее братом! Она, с лицом херувима, точно чуждая всякой мысли о человеческом и земном, только ради наживы, ради презренных благ жизни соединилась с ним и играла перед нами столько времени эту комедию… Мы, как дети, как глупцы, обогащали обоих сообщников, а теперь — да смилуются надо мной силы небесные — пришлось мне услышать, как боготворимая мной женщина злобно спорила с Марселем из-за какого-то утаенного ею от дележа ожерелья…
— Оно должно быть у тебя! Герцог Пьемонтский при мне говорил, что это был его последний подарок…
— Лжет он! Его не было и нет у меня.
— Берегись, Арабелла!
— Будь осторожен, Марсель!
Голоса повышались… И если бы я не знал, что там не было никого, кроме их обоих, я не поверил бы, что один из этих голосов — голос Арабеллы Дюран: так исказила его злоба и алчность.
Но нет, слишком тяжело говорить мне об этом. Ведь я любил, любил эту женщину, несмотря ни на что! И вдруг… вдруг крик, предсмертный вой зверя дико прозвучал там… Как безумный, бросился я к драпировке, распахнул ее и — замер на месте.
Вечер уже наступил, и комната окуталась сумраком. Но у стола, подле которого я еще так недавно говорил с ней, стоял, наклонившись, Марсель Дюран со свечой в левой руке, и ее красноватый, мигающий свет озарял неподвижное тело Арабеллы, лежавшей на этом столе… Тоненькая струйка крови стекала у нее из виска и просачивалась сквозь золотые пряди волос. Корсаж был разорван, и из-за него вытаскивал ротмистр злополучное ожерелье…
Секунда… Только секунда оцепенения — и, с криком выхватив саблю, я бросился в комнату.
Это был честный поединок, без секундантов, без вызова, но он велся по всем правилам чести. После третьего выпада я убил Марселя Дюрана.
На полу стояли лужицы крови, кровь стекала по лезвию сабли, и два трупа лежали у моих ног.
Все мои желания и надежды умерли в этом маленьком доме; никакие сокровища Жана Но не в силах были воскресить для меня Арабеллу, — и с этой минуты здесь, в Париже, во Франции, где угодно в Европе, меня могли бы схватить, как убийцу. Кроме разбитой жизни, смертью на позорном помосте мог бы я расплатиться за свое несчастное чувство…
Нужно было бежать… За свободой, богатством, за возможностью возвратиться на родину под защитой всесильного золота, погубившего это лучшее из созданий Творца…
И я бежал.
III
Бесплодные поиски
book-ads2