Часть 33 из 50 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Я все вспомнил! – выкрикнул дядь Юра и дико оглядел пустынную тропинку. – Ты, дылда белобрысая и нигдеевская девчонка… Смотрит, как сожрать хочет, нельзя так на людей смотреть, такое не вытерпеть… Анонимки… – Дядь Юра вдруг перестал трястись и выпрямился. – Ты меня не заложишь, – почти небрежно сказал он. Потянулся за пазуху – и Филипп услышал холодное шуршание стали. – Меня нельзя закладывать, у меня дела.
Нож невиданной хищной рыбиной выплыл из внутреннего кармана и блеснул на ледяном солнце. Дядь Юра топнул ногой, делая выпад. И снова топнул, замахиваясь ножом, как клюкой.
– Да идите вы на хер, – сказал Филипп, и дядь Юра застыл на месте.
– Что-о?! – плаксиво протянул он.
– Идите на хер, – повторил Филипп.
– Ты как со старшими разговариваешь?! – взвизгнул дядь Юра. Филипп раздраженно отмахнулся и пошел прочь. С дядь Юрой было покончено: убежавшая девочка (спасенная им девочка, наконец он смог кого-то спасти, Янка не права, все не зря) наверняка уже в милиции. А у Филиппа были дела поважнее.
– Говнюк малолетний! – заорал дядь Юра вслед. – Ремня на тебя нет!
Шторм улетел за пролив, разбился о скалы материка, и в О. снова наступило лето. Двор пронизан детскими криками и скрипом качелей. У соседнего подъезда старшеклассник, сидя прямо на сухом асфальте, натягивает велосипедную цепь. Ворона в палисаднике разделывает мощным клювом сушеную корюшку, украденную из связки на чьем-то окне, прямо под носом у трех растянувшихся на солнце дворняг.
Они сидят на лавочке у подъезда, как низкорослые старички. Они так привыкли бегать на Коги, что теперь просто не знают, чем заняться. Филипп окидывает двор тоскливым взглядом. Завистливо смотрит на двух пацанов, играющих в ножички на вытоптанной до глины площадке у турника. На стайку у качелей, где среди светлых, русых и темных голов сверкают невыразимой буфетной желтизной крашеные перекисью патлы. Над обесцвеченными волосами больше никто не смеется. Их носят с небрежной гордостью, как знак причастности к опасности и тайне.
– Резинку бы достать, – говорит Ольга. – Попрыгали бы.
Ей никто не отвечает, но перед глазами Филиппа встает моток, который бабушка вот только позавчера доставала из своего комода, чтобы поменять расхлябанную резинку в его трусах. Целая куча белых упругих петель. Если взять немного – бабушка и не заметит.
Ольга зевает, отчаянно прискуливая, и вытягивает ноги, такие длинные, что они почти перегораживают дорожку. Компания малышни копошится в песочнице. Сейчас Филипп завидует даже им. Его с Янкой и Ольгой отдельность кажется острой, как бритвенное лезвие. Он даже не беспокоится, что сидит с девчонками у всех на виду. Они трое – отрезаны. Они могут смотреть на других только сквозь фигурную щель в листочке стали с краями такими острыми, что только сунься – разрежет пополам. Ты даже не поймешь этого сразу. Тебе даже несколько секунд будет казаться, что все обошлось, пока кусок плоти не отвалится, заливая все вокруг кровью.
– Может, в классики? – говорит Ольга, и голос у нее такой слабый и неуверенный, что Филипп покрывается мурашками: что, если Голодный Мальчик добрался и до нее? Он испытующе заглядывает ей в лицо. Ольга выпячивает нижнюю губу и шумно сдувает с глаз отросшую челку.
– Да ну, дурацкие классики, – говорит Филипп. – Не хочу.
– А чего хочешь? – сердито спрашивает Ольга.
– Ничего. Я так посижу.
– Я вот думаю, – впервые за долгое время заговаривает Янка, – мы же можем просто в лес пойти? Не на… ну, просто в другое место. Недалеко. На стланиках покачаемся.
Наверное, она сошла с ума. Или задумала что-то, о чем не хочет рассказывать. Ясно же, что стоит пересечь дорогу, – и Голодный Мальчик доберется до них. Филипп даже не уверен, что тот не может пробраться в город, а Янка предлагает залезть прямо ему в пасть.
Ольга подшмыгивает носом и просит:
– Расскажи еще раз, что ты подслушала.
– Егорова увезли в дурдом, – покорно повторяет Янка. – Потому что он перестал разговаривать и теперь только слюни пускает. А перед этим в дурдом отвезли его друга. Знакомая его мамы дружит с теть Светой, это она звонила. Врачи не знают, что случилось, но, скорее всего, они чем-то отравились, – она слегка запинается, будто хочет сказать что-то еще, но передумывает.
«Про экспедицию Янкиной мамы тоже говорили, что они отравились», – приходит вдруг в голову Филиппу, и догадка, ясная, как осколок кварца, пронзает мозг. В ажиотаже он подается вперед, уже открывая рот, но в последний момент затыкается в приступе странной, мучительной застенчивости. Откидывается на спинку лавочки, делая вид, что ничего не случилось.
– А теть Света говорит, что они клея в подвале нанюхались. «Момента», – все с тем же равнодушием договаривает Янка, ничего не заметив.
– Может, правда нанюхались, – неуверенно говорит Ольга, и Филиппа охватывает злость. Зачем ты притворяешься? – хочет спросить он. Ты же знаешь… Он захлебывается словами, не способными показать, что именно они знают. От усилий он шевелит пальцами, и отросшие ногти с каемкой глины и грязи мерзко шуршат по штанам. Филипп закрывает глаза и мотает головой, пытаясь отыскать путь в лабиринте слов, и не чувствует, как на него падает тень. Он приходит в себя, только почувствовав плавное, стремительное движение справа. Открыв глаза, он видит Ольгу – оскаленную, сжавшую кулаки Ольгу, готовую защищаться и нападать.
Только потом он замечает Грушу.
Без Егорова Груша кажется усохшим, как сломанная ветка, и таким же неважным. Он нависает над Ольгой, чуть покачиваясь. Длинные руки с большими красными ладонями торчат из рукавов футболки навырост, как макаронины. Над локтем багровеет широкая полоса синяка. Янка тоже замечает синяк; она потирает руку, и ее брови поднимаются сочувственным домиком.
– Слышьте, поговорить надо, – говорит Груша, и Ольга вскидывает подбородок:
– Не будем мы с тобой разговаривать. Вали отсюда!
– А ты здесь не командуй! Раскомандовалась! – заводится Груша и тут же сбавляет тон: – Серьезно, поговорить надо. Слыхали, что с Егоровым?
– Ну, – настороженно кивает Ольга.
– На меня вчера родаки насели: а ну быра сказал, что нюхали, или, может, пили чего. Я им говорю: не знаю, а они мне не верят. А я правда не знаю! Они, может, и нюхали, а меня не позвали. – От обиды у Груши трясется нижняя губа. Филиппа разбирает истерический смех, и он прихлопывает рот ладонью. – Батя за ремень схватился… в общем, влетело мне по первое – а за что? Я тут вообще ни при чем!
– А чего мы-то? – щурится Ольга и дергает кончиком носа. – Чего ты к нам пристал?
Их трое, а он один, думает Филипп. Может, двинуть ему в глаз, чтобы отвязался? Филипп представляет, как встает, сурово говорит: «Отвянь от нее!» Мощный кулак неумолимо летит в глупое лицо. Грушу отбрасывает, как взрывом. Но потом он встает и… Даже в фантазии выходит глупо. Небитый Груша покачивается, перекатываясь с пяток на носки. Хмуро смотрит на Ольгу сверху вниз.
– Я только потом вспомнил, что Деня еще днем странный стал, после того как… – Он замялся. – Ну, ты поняла. Этот пацан, с которым вы на озере играли, – он ненормальный какой-то. Может, он заразный. Может, он Деньку заразил, а Денька – Егорова. Этот ваш пацан… – Груша мнется, шлепает ртом. Выговаривает: – Он нарочно что-то сделал.
Ольга расплывается в презрительной ухмылке.
– Он, наверное, и тебя заразил, – бросает она. – Тебя тоже в дурдом сдавать пора. Может, я сбегаю, санитаров позову?
Груша, оскалив зубы, выбрасывает руку. Она летит вперед, как плеть; длинные пальцы обвиваются вокруг Ольгиного предплечья. Она пытается высвободиться, но не успевает. Груша ловко выкручивает руку; слабо вскрикнув, Ольга скрючивается спиной к нему, с заломленным за спину локтем. На ее глазах выступают слезы. Филипп срывается с лавочки, но Груша пинком отправляет его назад. Филипп врезается затылком в стену и оглушенно замирает. Сквозь заполнившую голову вату он смотрит, как Янка, зажатая между скамейкой и скорчившейся Ольгой, перегибается через ее спину, тычет кулаками – и никак не может дотянуться. Ольга закусывает губу, пытается лягаться, но руки у Груши слишком длинные.
– Давай говори, что он сделал, – говорит он, проворачивая запястье, но как-то без энтузиазма, будто по необходимости. Его глаза широко открыты, и до Филиппа вдруг доходит, что Груше страшно до усрачки. – Он из какого двора? – монотонно спрашивает Груша.
Голова Ольги опущена, свесившиеся волосы загораживают лицо, но по изгибу закушенной губы, по блеску глаза Филипп понимает: ей не так уж больно. Она прикидывается. Готовится к рывку.
При мысли, что сейчас он опять получит, Филиппа охватывает усталое отвращение. Потирая затылок, он чуть сдвигается вперед, готовый вскочить, как только Груша отвлечется.
– Говори давай! – рычит Груша и доворачивает запястье. Ольга утыкается лбом в колени. – Говори, кому сказал! – прикрикивает Груша, и Филиппа осеняет.
– Отпусти ее! – кричит он. – Он на Карла Маркса живет, рядом с институтом. Янкин папа с егошним дружит. Его Юра зовут!
Груша отпускает Ольгу, и та, отступив на пару шагов, принимается растирать побагровевшую руку. Глаза блестят от невольных слез.
– Ты мне чуть руку не вывихнул, дебил! – орет она, и Груша неожиданно краснеет.
– Извини, – буркает он. С неохотой спрашивает: – Дом какой?
– Двенадцать, – тихо отвечает Янка. – Третий подъезд. Только ты лучше не ходи. А то знаешь, что будет?
– Ой, напугала, – скалится Груша. – Я этому вашему Юре такое устрою…
Груша уходит, засунув руки в карманы. До ночи, наверное, проторчит у подъезда. А вдруг дядь Юра и его тоже… Чувство вины обрушивается на Филиппа, тяжелое и пыльное, как мат из школьного спортзала.
– Ну и зря, – говорит Ольга.
– А что, опять драться, что ли? – огрызается Филипп. – Надоело.
Ольга фыркает.
– Надо было его на Коги отвести, – говорит она. – Пусть бы они втроем в дурдоме сидели.
У Филиппа перехватывает дыхание. Ольга закатывает глаза, пожимает плечом. Косится на Янку – та сцепила пальцы с такой силой, что побелели костяшки, и смотрит прямо перед собой почерневшими, круглыми глазами. Скулы Ольги вспыхивают; ее смуглое лицо становится такого же цвета, как у индейцев в кино, – только волосы и глаза слишком светлые.
– Да шучу я, – говорит она. – Вы чего, вообще шуток не понимаете?
Присев на одно колено, она принимается тщательно перевязывать шнурки на кедах. Филипп молчит, не способный выдавить ни слова. И Янка тоже так и не издала ни звука. Ольга сердито вскидывает голову.
– А если и не шучу! – гневно выпаливает она, и ее лицо еще больше темнеет. Превращается в фотографический негатив, освещенный красной лампой. – Мне, думаешь, драться не надоело?! Они все время к нам пристают! А Голодный Мальчик… Он вообще только плохих трогает!
Янка шумно втягивает воздух, открывает рот – и ничего не говорит. Опускает глаза. Она неподвижна, но Филипп чувствует, как она уходит, уходит все дальше, ушла…
– А что, если он решит, что это мы – плохие? – тихо спрашивает он.
2
Полина вогнала в уши наушники, с размаху повалилась на кровать, так что жалобно скрипнули пружины, и уставилась в телефон. Трагически яркие припухшие губы, мокрые ресницы, свекольный нос. Болезненно поджимая уголки рта, Ольга вернула Библию на тумбочку у своей кровати. Скандалом выбитая клятва не принесла облегчения. (…скажи «ей-богу, придем». но мы не придем больше никогда, нет, и не надейся. но я обещала…). Но все-таки она была дома, и Полинка – дома, и дверь заперта на все замки, а шторы задернуты, и до завтра никуда не надо идти. Больше никаких сюрпризов на сегодня. Мучительное, неправильное, бесконечно длинное воскресенье катилось к концу, а завтра будет новый день, скучный, суетливый и привычно-утомительный, и хорошо, так и надо, – чтобы серая занавеска обыденности прикрыла сегодняшний бред. Ольга прошла на кухню, заглянула в шкафчик в поисках початой коробки конфет – и не нашла. Со свинцовым равнодушием сняла верхнюю коробку из высокой стопки, содрала пластиковую обертку. Чертовы подарочки, почти злобно всунутые в руки, не глядя в глаза, не из благодарности, а потому что положено, – и не откажешься, не препираться же из-за коробки конфет посреди больничного коридора. Вот о чем надо думать – о пациентах, о зарплате, которой ни на что не хватает, и надо бы брать лишние смены, но как – в летнем лагере при школе Полинка только до конца июня, и что делать дальше, совершенно непонятно, лучше всего, конечно, занять, а то и влезть в кредит, и отвезти ее к бабушке на материк до сентября от греха подальше. Хорошо, что она блондинка… Ольга подумала о Полинкиной подружке, чернявой, стриженой под мальчика. Слепо нашарила конфету, надкусила и уронила обратно в ячейку. Конфета оказалась совсем не вкусная, из слишком сладкого молочного шоколада, с ненавистной, приторной желейной начинкой. Пытаясь избавиться от мерзкого вкуса во рту, Ольга выпила стакан воды из чайника – мимолетно заметив, что опять пора чистить, опять спираль не видно от накипи, а на стенки липнут ржавые хлопья. А может, и не возвращаться потом, мама давно зовет, ей одной трудно, перетопчутся в однокомнатной, не королевы, а работа?.. Работу она везде найдет.
Там тоже живые люди, они тоже болеют, неуверенно подумала Ольга. Материк был – как загробная жизнь, про которую все знают, но никто не видел своими глазами. С материка никто не возвращался.
Но Янка вернулась. Упертая сука. Ведь похоронили уже, зачем?!
Ольга поняла, что плачет, беззвучно и безнадежно, как выброшенный в канаву слепой щенок. Яростно шмыгнув носом, она размазала слезы по щекам и, подволакивая тапочки, прошаркала в прихожую. Дотронулась до замков, подергала цепочку. Старая дверь выглядела жалкой и ненадежной, и блестящие новенькие замки, прикрученные к крашеной фанере, казались неуместными, как вечернее платье в больничной столовке. Ольга еще раз тронула цепочку, заглянула в комнату, скользнула глазами по экрану Полинкиного телефона. Там ритмично скакали радужные пони, и Полинка, подхихикивая, дергала носком в такт, но музыка из наушников доносилась нехорошая – резкая, грубая, хрипло-разухабистая. Почувствовав присутствие за спиной, Полинка поправила наушники. Музыка стала почти неразличимой; может, она вообще послышалась. Лучше не проверять… Ольга отступила от дивана и понуро побрела в ванную. Мельком посмотрела в зеркало: один короткий взгляд, проверить, что волосы не торчат клочьями, а в уголках рта не осталось шоколадных пятен, – и тут же отвести глаза.
(«Вы, красивые, все любите на себя смотреть, – говорит он. – Ты типа скажи, что не такая. Чего ты стесняешься?» Он обхватывает пальцами ее подбородок, силой поднимая голову. Ее голое тело плавает в стекле – торчащие ребра и мослы, крошечная грудь, длинные руки, узкие бедра и бесконечные, мальчишески тощие ноги. Гладкая, холодно-смугловатая кожа. Прямые, как солома, волосы падают Ольге на глаза, и он нежно отводит их за ухо. Теснее прижимается к ее спине, упирается твердым в задницу. «Ну хватит, – говорит она и пытается вывернуться. – Пойдем уже в кровать». – «Да погоди ты!» Он держит слишком крепко. Она закрывает глаза, чтобы не смотреть, и он кусает ее за ухо. Обхватывает пальцами сосок. «Да посмотри же ты! Мужу-то можно признаться, что тебе нравится. У тебя что, комплексы?» Он сильнее сжимает пальцы; боль дергает Ольгу, как за ниточку, и она широко распахивает глаза. «Давай, смотри, какая ты красавица! Прямо супермодель. Тебе любоваться собой надо, а не комплексовать!» Ольга смотрит прямо перед собой, прямо на себя. Ее тело. Его тело. Ничего больше. Если смотреть только прямо – может быть, плавающая за беззащитными, обнаженными спинами голодная тень не попадется на глаза. Ноздри Ольги раздуваются, ногти впиваются в ладони. Грудь быстро поднимается и опускается от частого дыхания. «Вот умничка, – радуется он. – Давно бы так». Его голос становится маслянисто-мягким, глаза теряют выражение, ладонь обхватывает и мнет ее грудь. Ольга крепче сжимает кулаки и, глядя на голые тела в зеркале (но не голодную тень за ними, ни в коем случае не на тень), представляет, как костяшки ее пальцев вминаются в его дурацкий толстый нос. Голодная тень в зеркале понимающе улыбается, и Ольга с отвращением закрывает глаза. «Идем скорее в кровать», – говорит она, и на этот раз он не спорит.)
Ольга поплескала в лицо холодной водой, смывая налипшую за день колючую пыль. Потянулась было к пенке для умывания и устало уронила руку. Сил намыливаться, смывать, размазывать по лицу крем не осталось. Ольга плеснула в лицо еще пригоршню воды, закрыла кран. Вслепую нащупала полотенце. Прижала его к лицу, убеждая себя, что отмылась. Она достаточно чистая. И тень в зеркале, нависающем над левым плечом, никогда не пробьется сквозь стекло, чтобы потребовать обещанное.
…Он послушный и доверчивый, как кутенок. Изредка Ольга оборачивается, смотрит, как он топает за ней – след в след, как и было велено, чтобы не протонуть. Он кажется почти красивым – надежда освещает его изнутри. Ольга пообещала все исправить, и он верит ей. Смотрит так преданно, что Ольгу охватывает злость: почему они так не могут? Зачем вечно спорят и препираются? Почему не слушаются?
Она шагает размашисто, развернув плечи, подняв лицо навстречу солнцу и соленому ветру. Ей никто не помешает. Найда хотела увязаться следом, но Ольга ей не разрешила, чтобы не путалась под ногами. Утоптанный торф упруго толкает в пятки. Черная блестящая ворона устроилась на макушке кособокой лиственницы и горячо выкрикивает что-то сама себе. Ольга приседает над кустиком брусники, вычесывает пальцами прошлогоднюю ягоду и закидывает в рот горстью, не разбирая, вместе с лаковыми листочками. Ее руки покрываются липкими багровыми пятнами. Ольга смахивает с красной, будто кровью измазанной губы приставшую соринку и идет дальше.
– Так он тебя послушается? – спрашивает Груша в десятый, наверное, раз, и от раздражения Ольга сбивается с шага.
book-ads2