Часть 45 из 80 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
48
Марти стоял в коридоре и прислушивался, не раздадутся ли шаги или голоса. Не было ни того ни другого. Женщины, очевидно, ушли, как и Оттавей, Куртсингер и Король троллей. Вероятно, старик тоже.
В доме почти не горел свет. А тот, что горел, делал пространство почти двухмерным. Здесь была высвобождена сила; ее остатки скользили по кованым деталям, а воздух приобрел голубоватый оттенок. Марти поднялся наверх. Второй этаж погрузился во тьму, и он шел инстинктивно, пиная ногами фарфоровые осколки – то одно разбитое сокровище, то другое. Однако под ногами было нечто большее, чем фарфор: влажное, рваное. Марти не смотрел вниз, а направлялся к белой комнате, с каждым шагом все сильнее предчувствуя что-то.
Дверь была приоткрыта, внутри горел свет – не электрическая лампа, а свеча. Он ступил через порог. Единственное пламя давало паническое освещение – само его присутствие заставляло подпрыгивать, – но он видел, что все бутылки в комнате разбиты. Марти ступил в болото битого стекла и пролитого вина: в комнате стоял едкий запах отбросов. Стол опрокинут, несколько стульев превращены в щепки.
В углу комнаты стоял старик Уайтхед. На его лице виднелись брызги крови, но было трудно сказать наверняка, его ли это кровь. Он походил на человека, пережившего землетрясение: от случившегося его лицо побелело.
– Он пришел рано, – проговорил старик, не веря в каждый приглушенный слог. – Только представь себе. Я думал, он верит в силу договора. Но он пришел пораньше, чтобы застать меня врасплох.
– Кто он такой?
Уайтхед вытер слезы со щек тыльной стороной ладони, размазывая кровь.
– Этот ублюдок солгал мне, – сказал он.
– Вы ранены?
– Нет, – сказал Уайтхед, будто вопрос совершенно нелепый. – Он и пальцем меня не тронет. – У него на уме кое-что получше. Он хочет, чтобы я пошел добровольно, понимаешь?
Марти не понимал.
– В коридоре лежит тело, – деловым тоном произнес Уайтхед. – Я убрал ее с лестницы.
– Кто?
– Стефани.
– Он ее убил?
– Он? Нет. Его руки чисты. Из них можно пить молоко.
– Я позвоню в полицию.
– Нет!
Уайтхед сделал несколько опрометчивых шагов сквозь стекло, чтобы схватить Марти за руку.
– Нет! Никакой полиции.
– Но ведь кто-то умер.
– Забудь ее. Сможешь спрятать тело позже, а? – Его тон был почти заискивающим, дыхание – теперь, когда он находился близко, – казалось ядовитым. – Ты ведь сделаешь это, правда?
– После всего, что вы натворили?
– Маленькая шутка, – сказал Уайтхед. Он попытался улыбнуться; его хватка на руке Марти была словно тиски. – Ладно тебе, шутка и все.
Он был похож на алкаша, который цепляется к прохожим на углу улицы.
– Я для вас сделал все, что в моих силах, – сказал Марти, высвобождаясь.
– Ты хочешь вернуться домой? – Тон Уайтхеда мгновенно перестал быть заискивающим. – Хочешь вернуться за решетку и спрятаться там?
– Вы уже пробовали этот трюк.
– Я что, начинаю повторяться? Ох, господи боже. Господь всемогущий. – Он отмахнулся от Марти. – Тогда проваливай. Канай отсюда, ты не в моем классе. – Он вернулся, пошатываясь, к стене, и оперся на нее, словно на костыль. – Какого хрена я рассчитывал, что ты способен держать удар?
– Вы меня подставили, – прорычал в ответ Марти. – С самого начала!
– Я же тебе сказал… это была шутка…
– Речь не только про сегодня. Все это время. Вы мне лгали… покупали мою верность. Вы сказали, вам надо кому-то доверять, а потом обошлись со мной как с дерьмом. Неудивительно, что вас в конце концов все бросают!
Уайтхед резко повернулся к нему.
– Ладно, – крикнул он в ответ, – чего ты хочешь?
– Правды.
– Уверен?
– Да, черт возьми!
Старик закусил губу, споря сам с собой. Когда он снова заговорил, его голос сделался тише.
– Ладно, парень. Ладно. – Старый блеск вспыхнул в его глазах, на мгновение поражение было сожжено новым энтузиазмом. – Если ты хочешь услышать, я скажу тебе. – Он указал дрожащим пальцем на Марти. – Закрой дверь.
Марти пинком отшвырнул с дороги разбитую бутылку и захлопнул дверь. Странно было закрывать глаза на убийство только для того, чтобы выслушать историю. Но эта история так долго ждала своего часа, что ее нельзя больше откладывать.
– Когда ты родился, Марти?
– В 1948 году. В декабре.
– Война уже закончилась.
– Да.
– Ты сам не знаешь, что пропустил.
Странное начало для исповеди.
– Такие были времена.
– Хорошо повоевали?
Уайтхед потянулся к одному из менее поврежденных стульев и поднял его, затем сел. Несколько секунд он молчал.
– Я был вором, Марти, – сказал он наконец. – «Торговец на черном рынке» звучит внушительнее, но суть, полагаю, та же самая. Я мог сносно говорить на трех-четырех языках и всегда был сообразителен. Все складывалось легко.
– Вам везло.
– Везение с этим никак не связано. Люди, которые не умеют управлять удачей, не могут на нее рассчитывать. А я мог, хотя в то время этого не знал. Я, если можно так выразиться, сам творил свою удачу. – Он помолчал. – Ты должен понять: война не похожа на то, что показывают в кино; по крайней мере, моя война была не такой. Европа разваливалась на части. Все пришло в движение. Границы менялись, людей отправляли в небытие: мир был готов к захвату. – Он покачал головой. – Ты не сможешь себе этого представить. Ты всегда жил в период относительной стабильности. Но война меняет правила. Внезапно все складывается так, что ненавидеть – хорошо, приветствовать разрушение – тоже хорошо. Людям позволено показать свою истинную сущность…
Марти гадал, куда их заведет вступление, но Уайтхед только настраивался на ритм своего рассказа. Сейчас не время его отвлекать.
– …и когда вокруг так много неопределенности, человек, который может сам определять свою судьбу, способен стать королем мира. Прости за преувеличение, но именно так я себя чувствовал. Король мира. Видишь ли, я был умен. Не образован, это пришло позже, но умен. Теперь это принято называть «умудренный жизнью». И я был полон решимости извлечь максимум пользы из этой чудесной войны, посланной мне Господом. Я провел два или три месяца в Париже, как раз перед оккупацией, а потом уехал, пока все шло хорошо. Позже я отправился на юг. Наслаждался Италией, Средиземноморьем. Я ни в чем не нуждался. Чем хуже шла война, тем лучше было для меня. Отчаяние других людей сделало меня богатым человеком.
Конечно, я транжирил деньги. Никогда по-настоящему не держался за свои заработки больше нескольких месяцев. Когда я думаю о картинах, которые прошли через мои руки, о предметах искусства, о чистой добыче… Не то чтобы я знал, когда мочился в ведро, что брызги попадают на картину кисти Рафаэля. Я покупал и продавал эти штуки оптом.
Ближе к концу войны в Европе я отправился на север, в Польшу. Немцы были в плохом настроении: они знали, что игра подходит к концу, и я думал, что смогу заключить несколько сделок. В конце концов – на самом деле это была ошибка – я оказался в Варшаве. К тому времени, как я туда добрался, там практически ничего не осталось. То, что не уничтожили русские, уничтожили нацисты. Это была пустошь от края и до края. – Он вздохнул и скорчил гримасу, пытаясь найти нужные слова. – Ты не можешь себе этого представить. Это был великий город. Но сейчас… Как заставить тебя понять? Ты должен смотреть моими глазами, иначе все это не имеет смысла.
– Я пытаюсь, – сказал Марти.
– Ты живешь в себе, – продолжал Уайтхед. – Как я живу в себе самом. У нас очень сильные представления о том, кто мы такие. Вот почему мы ценим самих себя – опираясь на то, что в нас уникально. Понимаешь, о чем я говорю?
Марти был слишком увлечен, чтобы лгать. Он покачал головой.
– Нет, не совсем.
– Бытийность вещей – вот о чем я говорю. Тот факт, что все в мире, имеющее какую-либо ценность, очень специфично. Мы превозносим индивидуальность внешнего вида, бытия, и, вероятно, предполагаем, что какая-то часть этой индивидуальности продолжается вечно, хотя бы в воспоминаниях людей, которые ее испытали. Вот почему я ценил коллекцию Эванджелины – мне нравятся особенные вещи. Ваза, единственная в своем роде; ковер, сотканный с особым мастерством.
Вслед за этим Уайтхед резко перевел повествование обратно в Варшаву.
– Знаешь, там были такие славные вещи. Прекрасные дома, изумительные церкви, великолепные коллекции картин. Так много. Но к тому времени, как я приехал, все это исчезло, превратившись в пыль.
Куда бы ты ни пошел, везде одно и то же. Под ногами была грязь. Серая жижа. Она облепляла твои ботинки, пыль висела в воздухе и покрывала заднюю часть твоего горла. Когда ты чихал, сопли были серыми, дерьмо – таким же. И если внимательно посмотреть на грязь, ты видел, что это не просто что-то нечистое, а плоть, мусор, осколки фарфора, обрывки газет. Вся Варшава была в этой грязи. Ее дома, жители, искусство, история – все свелось к тому, что ты соскребаешь со своих ботинок.
Уайтхед сгорбился. Он выглядел на свои семьдесят лет – старик, погруженный в воспоминания. Лицо скривилось, руки сжались в кулаки. Он был старше, чем оказался бы отец Марти, переживи он свое паршивое сердце, но его отец никогда не смог бы так говорить. Ему бы не хватило красноречия и, как показалось Марти, глубины боли. Уайтхед испытывал страшные муки. Он помнил об этой мерзости. Более того: он чувствовал ее приближение.
Думая о своем отце и прошлом, Марти остановился на собственном воспоминании, которое придавало некоторый смысл воспоминаниям Уайтхеда. Ему было пять или шесть лет, когда умерла женщина, жившая через три дома от него. Видимо, у нее не было родственников или неравнодушных друзей, которые могли бы забрать из дома то немногое, что у нее имелось. Совет забрал недвижимость и быстро все опустошил; мебель вывезли на аукцион. На следующий день Марти и его товарищи по играм нашли кое-какие вещи покойницы сваленными в переулке позади домов. Рабочие совета, которым не хватало времени, просто вывалили содержимое выдвижных ящиков в кучу, все бесполезные личные вещи, и оставили их там. Пачки старинных писем, грубо перевязанных выцветшей лентой; фотоальбом (она была там неоднократно: девочкой; невестой; старухой средних лет, уменьшавшейся в размерах по мере усыхания); множество бесполезных безделушек; сургуч, чернильные ручки, нож для вскрытия писем. Мальчики набросились на эти объедки, как гиены в поисках чего-нибудь питательного. Ничего не найдя, они разбросали разорванные письма по аллее; разобрали альбом и глупо смеялись над фотографиями, хотя какое-то суеверие не позволяло их порвать. Им не стоило утруждаться. Вскоре стихия разрушила все эффективнее, чем могли сделать их максимальные усилия. За неделю дождей и ночных заморозков лица на фотографиях испортились, испачкались и наконец полностью стерлись. Возможно, последние портреты ныне умерших людей превратились в грязь в том переулке. Марти, проходя по нему ежедневно, наблюдал постепенное исчезновение; видел, как чернила на разбросанных письмах дождем стекали вниз, пока памятник старой женщине не исчез полностью, как и ее тело. Если бы кто-то перевернул поднос с ее прахом на растоптанные останки ее вещей, они были бы практически неразличимы: и то и другое – серая грязь, чье значение безвозвратно утрачено. Грязь господствовала над всем.
book-ads2