Часть 31 из 44 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Отвечая, Твердое Сердце поднял голову с таким достоинством, с таким величием, что даже узы не могли их принизить:
— Может быть, годы ослепили моего отца? Или он видел слишком много сиу и начал думать, что больше нет на земле пауни?
— Ах, такова суетность и гордость человеческая! — в разочаровании сказал по-английски старик. — В краснокожем природа так же сильна, как в груди любого белого. Ведь и делавар мнил бы себя куда могущественнее какого-то пауни, как пауни кичится, что он-де из князей земли. И так оно было между французами из Канады и англичанами в красных мундирах, которых король посылал, бывало, в Штаты, когда Штатов еще не было, а были беспокойные колонии, вечно подававшие петиции; они, бывало, воюют и воюют меж собой и бахвалятся напропалую подвигами, выдавая их перед миром за свои собственные доблестные победы; и неизменно обе стороны забывали назвать скромного солдата, которому на деле обязаны бы ли победой и который тогда еще не допускался к большому костру народного совета и не часто слышал о своем подвиге после того, как храбро его совершил.
Когда он дал таким образом волю своей дремлющей, но не вовсе угасшей солдатской гордости, помимо его сознания вовлекшей его в ту самую ошибку, которую он осуждал, его глаза, засверкавшие на миг отсветом былого пыла, обратили ласково-тревожный взор на обреченного пленника, чье лицо снова приняло выражение холодного спокойствия; и снова казалось, что мыслями пауни унесся вдаль.
— Юный воин, — продолжал старик с дрожью в голосе, — я не был никогда ни отцом, ни братом. Ваконда назначил мне жить в одиночестве. Он никогда не привязывал мое сердце к дому или полю теми ремнями, которые привязывают людей моего племени к их жилью; будь это иначе, я не совершил бы таких дальних странствий и не повидал бы так много. Но некогда мне довелось долго пробыть среди народа, который жил в упомянутых тобой лесах. Близко узнав этих людей, я полюбил в них честь и старался перенять их мужество. Владыка Жизни в каждого из нас, пауни, вложил сочувствие к человеку. Я не был никогда отцом, но я знаю, что такое отцовская любовь. Ты похож на юношу, который был мне дорог, и я даже начал тешиться мыслью, что в твоих жилах течет его кровь. Но так ли это важно? Ты правильный человек, я это вижу по тому, как ты верен слову; а честность — свойство слишком редкое, ее не забываешь. Сердце мое тянется к тебе, мой юный друг, и я с радостью сделал бы тебе добро.
Пауни выслушал его слова, такие правдивые в их силе и простоте, и в знак благодарности низко склонил голову. Потом, опять подняв темные свои глаза, он устремил их в ширь степей и, казалось, вновь задумался, далекий от заботы о своей судьбе. Зная, какую твердую опору дает воину гордость в тот час, который он считает последним в своей жизни, траппер с тем спокойствием, которому научился в долгом общении с этим замечательным народом, смиренно ждал, чтобы юный его товарищ высказал свое желание.
Наконец застывший взор пауни словно дрогнул, глаза его засверкали. Он быстро переводил взгляд со старика на горизонт и от горизонта опять на его резкие черты, как будто охваченный вдруг тревогой.
— Отец, — отозвался наконец молодой вождь с доверием и лаской в голосе, — я слышал твои слова. Они вошли в мои уши, и теперь они во мне. У Длинного Ножа с белой головой нет сына; Твердое Сердце из народа пауни молод, но он старший в своей семье. Он нашел кости своего отца на охотничьих полях оседжей и отправил их в поля Добрых Духов. Великий вождь, его отец, несомненно увидел их и узнал то, что есть часть его самого. Но скоро Ваконда призовет нас обоих; тебя, потому что ты видел все, что можно видеть в этой стране, и Твердое Сердце, потому что ему нужен воин, который молод. У пауни не будет времени исполнить перед бледнолицым свой сыновний долг.
— Как я ни стар, как ни жалок и слаб против того, чем я был когда-то, я, возможно, доживу, чтобы увидеть, как зайдет над прерией солнце. Ждет ли мой сын, что доживет и он?
— Тетоны считают скальпы на моем жилище! — ответил юный вождь, и в его печальной улыбке загорелся странный отсвет торжества.
— И они увидят, что их много — слишком много, чтоб оставить жизнь их владельцу, раз уж он попал в их мстительные руки. Мой сын не женщина и без страха глядит на тропу, которую должен пройти. Ему ничего не нужно шепнуть в уши его народа перед тем, как он ступит на нее? Эти ноги стары, но они могут еще отнести меня к излучинам Волчьей реки.
— Скажи Волкам, что Твердое Сердце завязал на своем вампуме узел на каждого тетона! — сорвалось с губ пленника с тою страстностью, которая, вдруг прорвавшись, опрокидывает преграду искусственной сдержанности. — Если он хотя бы одного из них встретит на полях Владыки Жизни, его сердце станет сердцем сиу.
— Ох! Такое чувство было бы опасным спутником для белого человека, готового пуститься в последнее странствие! — пробормотал старик по-английски. — Это не то, чему добрые моравские братья учили делаваров, и не то, что так часто проповедуют в своих поселениях белые, — хотя, к стыду всей нашей белой расы, сами они плохо следуют собственной проповеди!.. Пауни, я люблю тебя, но я христианин, я не могу нести такую весть.
— Если мой отец боится, что тетоны услышат его, пусть он тихо шепнет эти слова нашим старикам.
— Юный воин, постыдного страха в бледнолицем не больше, чем в краснокожем. Ваконда учит нас любить жизнь, которую он дает; но любить ее надо, как любят мужчины свои охотничьи поля, и своих собак, и свои карабины, а не безгранично и слепо, как любит мать свое дитя. Когда Владыка Жизни призовет меня, ему не придется дважды выкликать мое имя. Я равно готов отозваться на него и сейчас, и завтра, и во всякий день, какой назначит для того его всемогущая воля. Но что такое воин без своих обычаев? Мои запрещают мне нести такие слова.
Величественным кивком вождь показал, что согласен с этим; и уже казалось, что так нежданно пробудившееся доверие сразу и угаснет. Старик, однако, был слишком растроган своими воспоминаниями, долго дремавшими, но неизменно живыми, — не мог он так просто оборвать разговор. С минуту он раздумывал, потом печально поднял взор на своего молодого товарища и продолжал:
— Каждого воина надо судить по его силам. Я сказал моему сыну, чего я не могу, пусть же он откроет свои уши на то, что я могу сделать. Лось не измерит прерию быстрее, чем эти старые ноги, если пауни доверит мне весть, которую может отнести белый человек.
— Пусть бледнолицый слушает, — ответил индеец после одной секунды колебания, вызванного прежним отказом. — Он останется здесь, пока сиу не сосчитают скальпы своих мертвых воинов. Он переждет, пока они не устанут прикрывать лысые головы восемнадцати тетонов кожей одного пауни; пусть глаза его будут широко открыты, чтобы увидеть место, где они зароют кости воина.
— Это я могу, и я это сделаю, благородный юноша.
— Он отметит место, чтобы всегда его узнать.
— Не бойся, не бойся, я никогда не забуду этого места, — перебил старик, готовый расплакаться перед этим неколебимым спокойствием и готовностью принять свою судьбу.
— Теперь я знаю, что мой отец пойдет к моему народу У него седая голова, и я знаю, что его слова не улетят, как дым. Пусть он подойдет к моему жилищу и громко назовет имя Твердого Сердца. Ни один пауни не будет глух. Потом пусть мой отец попросит, чтобы дали ему молодого жеребца, на котором еще никто не сидел верхом, но который глаже оленя и быстрее лося.
— Я понял тебя, я понял, — опять перебил внимательно слушавший старик. — Что ты сказал, будет сделано; да, будет сделано хорошо, или я совсем не понимаю, чего желает, умирая, индеец.
— А когда наши юноши передадут моему отцу поводья этого жеребца, приведет он его кривой тропой к могиле Твердого Сердца?
— Приведу ли? Да, я приведу, отважный юноша, хотя бы зима завалила эти равнины сугробами и солнце стало бы прятаться днем, как ночью. Я приведу коня к священному месту и поставлю его так, чтобы его глаза смотрели на закат.
— И мой отец заговорит с ним и скажет ему, что хозяин, растивший его с первых дней, теперь зовет его?
— Скажу, скажу; хотя, видит бог, я стану говорить это коню не с тщеславной мыслью, что животное поймет мои слова, а только чтобы выполнить все, что требуется в согласии с индейским суеверием… Гектор, собачка моя, что ты думаешь насчет разговора с конем?
— Пусть седобородый скажет это жеребцу на языке пауни, — перебил его обреченный пленник, услышав, что старик говорит с собакой на каком-то незнакомом языке.
— Воля моего сына будет исполнена. Этими старыми руками, хоть и надеялся я, что не доведется им больше проливать кровь ни человека, ни зверя, я убью коня на твоей могиле.
— Хорошо! — сказал молодой пауни, и отсвет удовлетворения пробежал по его лицу. — Твердое Сердце понесется на своем коне в блаженные прерии и предстанет перед Владыкой Жизни как вождь!
Мгновенная разительная перемена, происшедшая с лицом индейца, вдруг заставила траппера перевести взгляд в другую сторону, и тут он увидел, что совещание тетонов кончилось и что Матори, сопровождаемый немногими самыми влиятельными воинами, неторопливо направляется к намеченной жертве.
Глава 26
Хоть женщина, не склонна я к слезам…
Но в сердце скрыто горе, и оно
Не затопить грозит, а сжечь огнем.
Шекспир
Футах в двадцати от пленников тетоны остановились, и их предводитель знаком подозвал к себе старика. Траппер повиновался, но, отходя, бросил на пауни многозначительный взгляд, как бы еще раз подтверждая, — и юноша понял, что он не забудет своего обещания. Матори, как только пленник подошел достаточно близко, простер руку и, положив ладонь на плечо насторожившегося старика, стоял и долго смотрел ему в глаза, точно хотел проникнуть взором в его затаенные мысли.
— Всегда ли бледнолицый создан о двух языках? — спросил он, убедившись, что тот выдержал взгляд с неизменной твердостью, так же мало устрашенный гневом вождя в этот час, как и всем, что ему грозило в будущем.
— Честность лежит не на коже, а глубже.
— Это так. Теперь пусть мой отец выслушает меня. У Матори только один язык, у седой головы — много. Может быть, они все прямые и ни один из них не раздвоен. Сиу — только сиу, и не более, а бледнолицый — кто угодно! Он может говорить с пауни, и с конзой, и с омахо и может говорить с человеком из своего же народа.
— В поселениях у белых есть люди, которые знают еще больше языков. Но что в том пользы? У Владыки Жизни есть ухо для каждого языка!
— Седая голова поступил дурно. Он сказал одно, а думал другое. Глазами он смотрел вперед, а мыслью — назад. Он ехал на коне тетонов и загнал его; он друг воина-пауни и враг моего народа.
— Тетон, я твой пленник. Хотя слова мои — белые, они не будут жалобой. Верши свою волю.
— Нет. Матори не сделает белые волосы красными. Мой отец свободен. Прерия открыта для него на все стороны. Но, прежде чем он обратится спиной к тетонам, пусть он получше посмотрит на них, чтобы он мог сказать своему вождю, как велик дакота!
— Я не спешу уйти своей тропою. Ты видишь мужчину с белой головой, тетон, а не женщину: я не побегу во весь дух рассказывать народам прерий, что делают сиу.
— Это хорошо. Мой отец курил трубку на многих советах, — ответил Матори, решив, что достаточно расположил к себе старика и может перейти к своей непосредственной цели. — Матори будет говорить языком своего дорогого друга и отца. Бледнолицые, раз они молоды, станут слушать, когда откроет рот старый человек одного с ними племени. Мой отец сделает пригодным для белого уха то, что скажет бедный индеец.
— Говори громко, — сказал траппер, без труда поняв, что вождь в этих образных оборотах приказывает ему стать его переводчиком. — Говори, мои молодые друзья слушают. Ну, капитан, и ты, друг мой бортник, соберитесь с духом, чтобы твердо, как пристало белым воинам, встретить злые ухищрения дикаря. Если вы почувствуете, что готовы содрогнуться под его угрозами, оглянитесь на благородного пауни, чье время отмерено скупой рукой — скупой, как рука торговца, который, чтоб насытить свою жадность, жалкими крохами отпускает в городах плоды господни. Один лишь взгляд на юношу придаст вам обоим решимости.
— Мой брат направил глаза на ложную тропу, — перебил Матори снисходительным тоном, показавшим, что вождь не хочет обидеть своего будущего переводчика.
— Дакота будет говорить с моими молодыми товарищами?
— После того, как споет песню на ухо Цветку Бледнолицых.
— Вот негодяй, прости его господь! — вскричал по-английски старик. — Нежность, юность, невинность — на все он готов посягнуть в своей жадности. Но жестокие слова и холодный взгляд не помогут; умнее будет говорить с ним по-хорошему… Пусть Матори откроет рот.
— Разве стал бы мой отец громко кричать, чтобы женщины и дети слышали мудрость вождей? Мы войдем в жилище и будем говорить шепотом.
С этими словами тетон повелительно указал на шатер, яркая роспись которого кичливо изображала самые дерзкие из славных подвигов вождя и который стоял несколько в стороне от прочих, показывая этим, что здесь проживает особо почитаемое племенем лицо. Щит и колчан у входа были богаче, чем обычно, а наличие карабина свидетельствовало о высоком ранге владельца. Во всем остальном шатер отмечала скорее бедность, чем богатство. Домашней утвари было немного, да и по отделке она была проще, чем та, что лежала у входа в самые скромные жилища; и здесь совсем не видно было тех высоко ценимых предметов цивилизованной жизни, какие изредка проникают в прерию через торговцев, бессовестно наживающихся на невежестве индейцев. Все это, когда приобреталось, вождь щедро раздавал своим подчиненным, покупая тем самым влияние, делавшее его полновластным хозяином над ними — над их телом и жизнью: род богатства, несомненно более сам по себе благородный и более льстивший его честолюбию.
Старик знал, что это жилище Матори, и по знаку вождя направился к нему медленным, запинающимся шагом. Но были и другие свидетели, не менее заинтересованные в предстоящих переговорах и не сумевшие скрыть свои опасения. Мидлтон, ревниво приглядываясь и прислушиваясь, понял достаточно, чтобы его душа исполнилась страшных предчувствий. Он сделал отчаянное усилие и, встав на ноги, громко окликнул удалявшегося траппера.
— Заклинаю тебя, старик, если ты истинно любил моих родных и это не пустые лишь слова, если бога ты любишь, как христианин, не пророни ни слова, которое могло бы оскорбить слух моей…
Ему сдавило горло, — связанные ноги не держали, он упал на землю и остался лежать, как мертвец.
Поль, однако, подхватил его мысль и закончил просьбу на свой особый лад.
— Слушай, траппер, — закричал он, тщетно пытаясь в подкрепление своих слов погрозить кулаком, — если ты взялся быть переводчиком, говори проклятому дикарю только такое, что следует произносить белому человеку, а язычнику — слушать. Скажи ему от меня, что если он словом или делом обидит девушку, по имени Нелли Уэйд, я перед смертью прокляну его своим последним дыханием; я буду молиться, чтобы все добрые христиане в Кентукки проклинали его: сидя и стоя; за едой и за питьем, в драке, в церкви и на конных скачках; летом и зимой, и в марте месяце; словом — ведь бывает такое! — я буду его преследовать после смерти, если может дух бледнолицего встать из могилы, вырытой руками краснокожих!
Пригрозив этой страшной местью — единственной доступной ему в его положении, честный бортник был принужден ждать действия своих слов со всей покорностью, какую может проявить гражданин пограничных Западных штатов, когда он глядит в лицо смерти и вдобавок имеет удовольствие видеть себя связанным по рукам и ногам. Чтобы не задерживать нашей повести, мы не станем приводить те своеобразные наставления, которыми он затем попытался приободрить своего павшего духом товарища, или же странные благословения, какие он призывал на все шайки дакотов, — начиная с тех, которые, по его уверениям, занимались грабежом и убийством на берегах далекой Миссисипи, и кончая племенем тетонов, поминаемых им в самых энергичных выражениях. На этих с его уст неоднократно сыпались проклятия, не менее сложные и выразительные, чем знаменитая церковная анафема, знакомством с которой необразованные протестанты обязаны богословским изысканиям Тристрама Шенди[51]. Но Мидлтон, как только немного отдышался, постарался утихомирить разбушевавшегося бортника. Его проклятия, указал он, бесполезны и могут лишь ускорить то самое зло, за которое он грозит своею местью: он только распалит ярость в этих людях, достаточно жестоких и необузданных, даже когда они настроены миролюбиво.
Между тем траппер и вождь дакотов продолжали свой путь к шатру. Старик, пока звучали им вслед слова Мидлтона и Поля, напряженно следил за выражением глаз Матори. Но лицо индейца оставалось недвижным: сдержанный и осторожный, он хорошо владел собой и не давал кипевшим в нем чувствам вырваться наружу. Взгляд его был прикован к скромному жилищу, куда они направлялись; и, казалось, в ту минуту все мысли вождя были заняты предстоящей встречей.
Внутренняя обстановка шатра отвечала его внешнему виду. Он был просторней большинства других, более совершенной формы, сделан из лучше выделанных шкур; но на этом и кончалось превосходство. Невозможно представить себе ничего более простого, более скромного, чем домашний быт могущественного и честолюбивого тетона, желавшего казаться скромным своему народу. Набор отличного оружия для охоты, три-четыре медали, выданные канадскими торговцами и политическими агентами в знак почтения к его рангу (или, скорее, в знак его признания), да несколько самых необходимых предметов обихода — вот и все, что имелось в жилище. Не было здесь и обильных запасов оленьего или бизоньего мяса: хитрый владелец шатра отлично понимал, что щедрость его окупится сторицей, если он будет отдавать свою добычу племени — с тем, что ему ежедневно будут выделять изрядную долю общей. На охоте он так же превосходил других, как и на войне; но никогда не вносилась в его дом целая туша оленя или бизона. И наоборот: чуть ли не от каждого животного, доставляемого в лагерь, отрезался кусок на пропитание семьи Матори. Однако расчетливый вождь редко позволял себе принять в дар больше, чем требовалось на один день: он твердо знал, что люди скорей станут мучиться сами, чем позволят голоду (этому проклятию, вечно висящему над дикарем) зажать в своих когтях главнейшего воина племени.
Прямо под любимым луком вождя, окруженная, как магическим кольцом, копьями, щитами, дротиками и стрелами, в свое время сослужившими добрую службу, висела таинственная колдовская сумка. Она была изукрашена вампумами и богато расшита бисером и иглами дикобраза, слагавшимися в самый хитроумный узор, какой только может измыслить индеец. Мы уже не раз отмечали свободомыслие Матори в вопросах веры; но, как ни странно, чем он меньше верил в сверхъестественные силы, тем больше чтил их эмблему. В этом противоречии сказалось все то же фарисейское правило показного благочестия:
«Пусть видят люди!».
Владелец шатра еще не вступал в него после возвращения из последнего похода. Как догадывается читатель, шатер был превращен в тюрьму для Инес и Эллен. Жена Мидлтона сидела на простом ложе из душистых трав, покрытых звериными шкурами. За короткое время своего плена она уже так настрадалась, столько прошло перед ее глазами диких и неожиданных событий, что с каждым новым несчастьем, падавшим на ее склоненную голову, она все слабей ощущала тяжесть удара. Щеки ее были бескровны, темные и обычно яркие глаза были затуманены выражением неизбывной тревоги, и вся она как будто исхудала, истаяла. Но при этих признаках физической слабости в ней временами проявлялась такая благочестивая покорность, такая кроткая и святая надежда озаряла ее лицо, что было неясно, жалеть ли надо несчастную пленницу или восхищаться ею. Наставления отца Игнасио были живы в ее памяти, и тихая, терпеливая, набожная девушка безропотно приняла новый поворот своей судьбы, как подчинилась бы предписанной епитимье за грехи, хотя в иные минуты природа властно восставала в ней против такого принудительного смирения.
book-ads2