Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 1 из 85 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
» Посвящается моей жене Джуди и дочерям Изабель, Лауре и Бетани. Им всегда хватало такта не смеяться над моими литературными амбициями — по крайней мере в моем присутствии. Вся эта история — чистая выдумка. Блюстители порядка выглядят в ней не слишком привлекательно, и потому справедливости ради следует уточнить, что изображенные в романе полицейские не имеют ничего общего с теми достойными людьми, что несут службу в полиции графства Глостершир, к которой я питаю глубочайшее уважение. Пролог Можно было и включить свет, но он знал, что на одной из стен этого унылого холодного помещения висит зеркало, а видеть себя за подобным занятием — это уж слишком. Темнота, по крайней мере, сохраняла его анонимность. Она позволяла ему, как всякому другому любовнику, без смущения делать то, что он пожелает. Эта темнота даже поощряла его, шепча, что если люди не поймут его, то уж ночь точно не осудит. Ночь рассуждала просто и ясно: он никого не убивает, не грабит и не насилует. Так кому от этого будет плохо? Он просто занимается любовью. Ему были хорошо знакомы и само это помещение, и царившая в нем закостенелая официальность. Он знал, что, открыв двойные двери, увидит справа на полке большую книгу, в которой перечислены имена его любовниц, а за полкой на стене висит большое зеркало. Доставая книгу, он повернул фонарик отражателем вниз, так что его луч осветил только нижний край зеркала. Книга, как всегда, лежала открытой. Ее страницы представляли собой пеструю картину: записи на них были сделаны разными чернилами и разными почерками — какие-то аккуратными, но большая часть — неровными, а то и вовсе неразборчивыми. Его любовницы. Это слово вызывало у него дрожь. Он едва осмеливался произнести его даже мысленно, не то что вслух. Кто записан сегодня? Всего он насчитал двадцать шесть вновь поступивших. Не так уж и много, хотя наверняка среди них есть на ком остановить взгляд. Обычно их набиралось не меньше тридцати, а однажды все помещение оказалось забито и ему был предоставлен выбор аж из сорока восьми имен. Разумеется, не все они подходили. Прежде всего исключались мужчины. Уж кем-кем, а гомосексуалистом он не был. Ему становилось худо от одной лишь мысли о содомии и оральном сексе. Женщины тоже годились не всякие. Только те, что младше шестидесяти и старше шестнадцати. В этом вопросе у него были строгие правила. С жадным любопытством он пробежал лучом фонарика по странице, затем перелистнул ее. Ничего подходящего. Совсем ничего. Он прошелся по всему списку в обратном порядке, уже медленнее, затем вновь принялся просматривать его с самого начала и в итоге остановился где-то посредине. Дейдре Вегенер, 56 лет. Она поступила из больничной палаты. Возможно, это и к лучшему — меньше одежды; но важна была и причина, по которой она оказалась здесь, и эта причина могла все испортить. Бывало, ему попадались послеоперационные экземпляры с подсоединенными трубками и шлангами и открытыми ранами, порой даже гниющими и дурно пахнувшими. Такого ему не надо. Не вполне удовлетворенный выбором, он, за неимением лучшего, запомнил номер, проставленный в последней колонке, — сорок третий — и, отложив книгу, направился на поиски Дейдре Вегенер. Он поднял фонарик, и луч света прорезал холодную пустоту большого помещения, выхватив из мрака противоположную стену. Перед ним расположилось в ряд двенадцать белых металлических дверей, абсолютно к нему безучастных, но от этого не менее притягательных. Из-за них доносился какой-то вибрирующий гул, словно тамошние обитатели коротали время, тихо бормоча что-то себе под нос. Это был одобрительный, обнадеживающий звук, и он подумал, что там его по крайней мере не осудят. Сорок третий номер находился за третьей дверью справа. Если по четыре в ряд, значит, вторая снизу. Он потянул за металлическую рукоятку на левой стороне двери, и в тот же миг раздался громкий пугающий щелчок. Он инстинктивно застыл на месте, прислушиваясь, не заглушил ли этот усилившийся гул чье-нибудь дыхание. Нет, ничего. Он открыл дверь, луч фонарика упал на поддон под номером сорок три и осветил лежавший на нем белый нейлоновый мешок. Он нажал кнопку гидравлического лифта, вмонтированного в нишу, и поднял кабину на уровень тела. Подталкивая поддон к лифту, он впервые за все это время почувствовал сексуальное возбуждение. Закрепив поддон специальной щеколдой, он привел лифт в крайнее нижнее положение, после чего втащил тело на середину комнаты. Нетерпение стало таким сильным, что его начало даже подташнивать. Расстегивая белую молнию на мешке, он чувствовал, как колотится его сердце и дрожат руки. Она не была красавицей при жизни, и смерть не добавила ей привлекательности, но груди и бедра у нее оказались крупными. И она была обнажена. Он долго глядел на нее сверху, широко расставив ноги, пока внезапно не осознал, что он в морге, что уже середина ночи и у него эрекция. Расстегивая молнию на брюках, он почувствовал, как пересохло у него во рту, — казалось, его, того и гляди, вырвет. Наклонившись, он прикоснулся к ее холодной груди и погладил белую резиноподобную плоть. Где-то в его голове звучал голос, умолявший остановиться, но сейчас этот голос не имел над ним власти. Он ощущал, как эрекция растягивает его мышцы, а когда он обхватил руками холодные бедра, в нем вспыхнуло ненасытное желание, которое уже невозможно было погасить. Он выпрямился. Ноги его тряслись так, что казалось, он вот-вот упадет. Он едва не разорвал брюки и резким движением стянул трусы. И в этот момент он беззвучно заплакал — сам не зная почему. Но и это не могло ему помешать. Бросив последний взгляд на потолок — возможно, обратив его к Богу, — он начал опускаться на обнаженное тело. В этот миг вспыхнул свет, и он вскочил как ужаленный. Часть первая Только одна из небольших учебных кабин, разбросанных по просторному помещению с высоким потолком, была освещена. Сгруппированные по четыре в ряд и расположенные под прямым углом к четырем соседним, кабины образовывали то ли кресты, то ли свастики, призванные символизировать успехи студентов в постижении наук. Однако рисунки, которыми вдоль и поперек были испещрены деревянные стены, освещенные теперь той самой единственной лампой дневного света, говорили скорее о скуке, сексуальном голоде и вселенском хаосе в головах учащихся, нежели об одолевавшей их жажде знаний. За пределами кабины свет рассеивался, постепенно переходя в желтоватый полумрак, который тем не менее был ярче тусклого грязного света, проникавшего в аудиторию с улицы через высокие окна и люки в потолке. Лампа высвечивала — хорошо, что только наполовину, — женское лицо, абсолютно апатичное и покрытое уродливыми красными гнойниками. Табличка в изголовье тела сообщала интересующимся, что при жизни эту женщину звали Джеральдина Дарье и что умерла она в 1924 году в возрасте всего лишь двадцати девяти лет. Гораздо лучше была освещена верхняя половина тела Мартина Вагуса, 1881–1938. То, что осталось от этого человека, пребывало в нелепой позе, голова была повернута в сторону, а кожа на шее вскрыта, так что все находившееся под ней оказывалось открытым взору наблюдателя. Все части тела Мартина Вагуса были снабжены бирками, на которых черными чернилами кто-то сделал различные надписи, но какие именно, разобрать не представлялось возможным из-за мелкого почерка и слабого освещения аудитории. Сам же Мартин Вагус с полным равнодушием устремлял в пространство недвижный взор своих неестественно голубых глаз. Рядом с ним в отдельном ящике из плексигласа лежал язык, вырванный изо рта еще в ту пору, когда он мог говорить. Согласно бирке, когда-то он говорил от имени некоего Джонатана Коплика, родившегося в 1834 году и умершего — судя по всему, в молчании — семьдесят три года спустя. На правой стороне языка имелся аккуратный надрез, демонстрировавший атрофию мышц в результате нарушения белкового обмена — побочного эффекта произведенной операции. Приблизительно в метре от ящика с языком разместилась большая стеклянная витрина с шестьюдесятью зародышами. Все они были не старше трех месяцев, и имевшиеся при них бирки объясняли, почему каждый из них был извлечен из материнского чрева, одинок в этом мире и даже не имел собственного имени, что само по себе уже говорило о многом. Витрину, словно стражи, обрамляли две головы. Не меньше четверти лица Фрэнсиса Меркеля (1861–1911) было съедено опухолью, и его единственный уцелевший глаз печально взирал на соседку, Фанни Льюис. При жизни (1900–1941) Фанни была проституткой, и вряд ли последние годы ее земного существования оказались счастливыми. Сифилис привязался к ней еще в юности и не покидал до самого конца. Поначалу он не мешал профессиональному росту Фанни и проводил вместе с ней ночи в ее грязной постели, довольствуясь ролью пассивного партнера. Фанни почти не замечала его, но тот постоянно был рядом, ни на секунду не переставая нашептывать ей свои предсказания. Так продолжалось много лет, пока в один прекрасный день на переносице Фанни не появилась маленькая язвочка, которая стала расти и в конце концов проделала в ее лице дыру. После этого клиентов у нее стало не много. Далее, едва освещенные, виднелись две другие фигуры, которые стояли спиной друг к другу на расстоянии двух метров. Одна из фигур была мужской, другая — женской. Казалось, эти люди вдрызг разругались и разошлись в противоположные стороны, преисполненные взаимного презрения. Однако даже недостаток света не мог скрыть необычный вид этой парочки — и дело было вовсе не в том, что и мужчина и женщина красовались тут нагишом. Они вряд ли могли нормально ходить, потому что у каждого имелось только по одной ноге, даже более того — только по одной руке, одному уху и одному глазу, — обе фигуры были распилены надвое сверху донизу. Вся красота их внутреннего устройства, обычно недоступная взгляду, теперь была явлена миру. Свет почти не достигал противоположной стены, у которой разместились забитые до отказа книжные полки. Даже надписи на корешках книг разобрать было невозможно, и лишь человек с очень острым зрением мог заметить падавшую на них тень. Тень веревки. * * * Айзенменгер неоднократно замечал, что декан всегда улыбается с определенной целью: либо ради поощрения собеседника, либо с намерением успокоить или ободрить его — и почти всегда для того, чтобы обмануть. Что касается самой улыбки, то все же следовало признать: она была безупречна по исполнению и могла служить образцом. Улыбка была симметричной, широкой и украшенной маленькими складками по обеим сторонам рта, которые шли параллельно друг другу и слегка загибались кверху. Слегка портило общую картину лишь то, что где-то между ртом и глазами эта улыбка сходила на нет, не в силах преодолеть крутизну длинного римского носа или же замороженная холодностью бледно-голубых глаз. В результате в улыбке декана Шлемма не было ничего притягательного, она излучала только жестокость. И сейчас декан Шлемм улыбнулся Айзенменгеру. Никаких слов, никаких вздохов, даже никакого движения начавшими седеть бровями. Одна лишь механическая, жестокая улыбка. Тем не менее Айзенменгер не мог не отметить того, насколько идеально декан вписывается в окружающую обстановку. Дарвин нашел бы массу примеров в подтверждение своей теории, окажись он среди сотрудников этой медицинской школы (одной из старейших в Европе), ибо увидел бы множество существ, которые, попав в непривычную для себя враждебную среду, приспособились к ней, претерпев серьезные, даже радикальные изменения. Становясь членами узкого круга избранных, они теряли способность понимать других, сочувствовать, желать добра и испытывать угрызения совести. — Значит, вы не можете поручиться, что все без исключения экспонаты музея находятся в надлежащем виде? Голос декана звучал тихо, почти печально, но это было не печалью, а сознанием высоты и ответственности собственного положения. И это сознание не выжало бы ни одной слезинки из его глаз и не помешало бы Шлемму смешать Айзенменгера с грязью, случись последнему не выполнить какую-либо из своих обязанностей. Подыскивая ответ, в котором Шлемм не смог бы найти и намека на раздражение, Айзенменгер подумал, что даже окраска у декана была защитной: румяное красновато-коричневатое лицо как нельзя лучше гармонировало с дубовыми панелями и инкрустациями. Несомненно, такой цвет его лицо приобрело благодаря бесконечным университетским ланчам и обильному употреблению портвейна и коньяка. — Вы же понимаете, что я заведую музеем всего три с половиной года… Даже сам он почувствовал, что сказанная им фраза прозвучала слишком уж пафосно. — Вот-вот. А это что могло бы означать? Айзенменгер запнулся, не в силах понять, что имеет в виду декан Шлемм. По-видимому, звук, вырвавшийся изо рта декана, произвело некое перкуссионное устройство, встроенное туда для прерывания мыслительного процесса. — …но могу заверить вас, что за это время музей не принял ни одного экспоната без соответствующего одобрения компетентных лиц. Если его ответ и удовлетворил Шлемма, тот ничем не показал этого. Кабинет декана походил на дворцовые покои, и не случайно. Некогда он был гостиной средневекового дворца, и его отделка — хотя и относящаяся не к тому далекому времени, а появившаяся в результате реставрации в Викторианскую эпоху — смутно напоминала об этом. Потолок был таким высоким, что в помещении вполне мог установиться собственный микроклимат, стены кабинета украшали геральдические эмблемы, окна, разместившиеся в эркерах, были отделаны свинцом. Одним словом, антураж заставлял вспомнить о временах священной инквизиции, не хватало только людей в пурпурных одеждах. Декан повернулся к другому своему коллеге: — Что вы скажете, Александр?
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!