Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 11 из 286 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Вы очень добры, господин Родольф, но Поножовщик не знал, что вы окажетесь там... да и я не знала. — Все равно от своих слов я не откажусь... Очень жалею, Что ударил тебя, — повторил Поножовщик. — Продолжай свой рассказ, детка, — сказал Родольф. — Итак, я лежала, притулившись под штабелем дров, когда залаяла собака и чей-то грубый голос сказал: «Моя собака лает, кто-то спрятался на складе». — «Наверно, воры», — говорит другой голос. И оба они начинают науськивать собаку: «Пиль! Пиль!» Собака бежит прямо на меня; испугавшись, я закричала что есть мочи. «Что это? — говорит первый голос, — как будто ребенок кричит...» Мужчины отзывают собаку, идут за фонарем, я выхожу из своего убежища и оказываюсь лицом к лицу с толстым мужчиной и с рабочим в блузе. «Что ты делаешь на моем складе, воровка?» — злобно спрашивает толстый человек. «Мой добрый господин, я не ела уже два дня; я убежала от Сычихи, которая вырвала у меня зуб и хотела бросить в реку на съедение рыбам; мне негде было переночевать, я подлезла под ваши ворота и проспала ночь на куче коры под вашими штабелями; я никому не хотела причинить зла». Тут торговец говорит рабочему: «Меня такими россказнями не проведешь, эта девчонка — воровка, она пришла воровать мои дрова». — Ах он старый осел, старый болван! — вскричал Поножовщик. — Воровать его поленья, а тебе было всего восемь лет' — Конечно, он сказал глупость... Рабочий правильно ответил: «Воровать ваши дрова, хозяин? Да откуда у нее силы возьмутся? Она меньше самого мелкого вашего полешка». — «Ты прав, — говорит толстяк. — Но воры часто учат детей шпионить за богатыми людьми и даже прятаться в их домах, чтобы ночью открывать входные двери своим сообщникам. Надо отвести ее в полицию» — Ну и дурак стоеросовый этот торговец... — Меня отводят в полицию. Я рассказываю все по порядку, выдаю себя за бродяжку; меня сажают в тюрьму, а затем уголовный суд отправляет меня за бродяжничество в исправительное заведение, где я должна пробыть до шестнадцати лет. Я горячо благодарю судей за их доброту... Еще бы... Понимаешь, в тюрьме меня кормили, никто не бил меня, это был рай по сравнению с чердаком Сычихи. Кроме того, в тюрьме я научилась шить. Но вот беда: я ленилась и любила бездельничать, мне нравилось петь, а не работать, особенно когда светило солнышко... О, если на дворе было ясно, тепло, я не могла удержаться и принималась петь... и тогда... как это ни странно, мне чудилось, что я на воле. — Иначе говоря, деточка, ты прирожденный соловей, — сказал Родольф улыбаясь. — Вы очень любезны, господин Родольф; с того времени меня стали звать Певуньей, а не Воровкой. Наконец мне исполняется шестнадцать лет, и я выхожу из тюрьмы... За ее воротами меня встречает здешняя Людоедка и две-три старухи, которые навещали некоторых заключенных, моих приятельниц, и всегда говорили мне, что в день моего освобождения у них найдется для меня работа. — А, вот оно что! Понимаю, — пробормотал Поножовщик. — «Принцесса, ангелочек, красотка, — сказали мне Людоедка и старухи. — Хотите поселиться у нас? Мы оденем вас, как куколку, и вы ничего не будете делать, только веселиться». Ты смекаешь, Поножовщик, что я не зря провела восемь лет в тюрьме и понимала, что к чему. Я их послала к черту, этих старых сводниц, и сказала себе: «Я хорошо умею шить, скопила за это время триста франков, и я еще молода...» — Да, молода и красива... дочка, — сказал Поножовщик. — Я провела в тюрьме восемь лет и теперь хочу попользоваться жизнью, ведь это никому не повредит; а когда деньги кончатся, то и работа найдется... И я начинаю сорить деньгами. Это была большая ошибка, — прибавила Лилия-Мария со вздохом, — прежде всего мне надо было обеспечить себя работой... Но дать мне совет было некому... Словом, что сделано, то сделано... Итак, я принимаюсь тратить деньги. Прежде всего накупаю цветов, чтобы украсить свою комнату; я так люблю цветы! Потом покупаю платье, красивую шляпу и еду на осле в Булонский лес, еду в Сен-Жермен — тоже на осле. — Небось с любовником, дочка? — спросил Поножовщик. — Бог ты мой, нет; мне хотелось быть самостоятельной. Мы развлекались с моей товаркой по тюрьме, которая попала туда из воспитательного дома, хорошей такой девчонкой; ее звали по-разному, кто Риголеттой, кто Хохотушкой, потому что она постоянно смеялась. — Риголетта? Хохотушка? Что-то не припомню такой, — сказал Поножовщик, видимо, роясь в своих воспоминаниях. — Еще бы, конечно, ты ее не знаешь: Хохотушка — честная девушка; она превосходная швея и теперь зарабатывает не меньше двадцати пяти су в день; у нее собственное гнездышко... Вот почему я больше не посмела увидеться с ней. Я так усердно сорила деньгами, что под конец у меня осталось всего сорок три франка. — На эти деньги тебе следовало купить ювелирный магазин, — пошутил Поножовщик. — Признаться, я поступила лучше... Белье мне стирала женщина, родом из Лотарингии, кроткая, как овечка; в то время она была на сносях... А из-за своей работы ей вечно приходилось валандаться в воде... Представляешь? Работать прачкой она больше не может и просит принять ее в Бурб; мест там больше нет, и она получает отказ; бедняжка должна вот-вот родить, заработка больше нет, она даже не может заплатить за койку в меблированных комнатах! К счастью, как-то вечером она случайно встречает у моста Парижской богоматери жену Губена, которая уже четыре дня прячется в подвале полуразрушенного дома, что находится позади больницы Отель-Дьё. — А почему жена Губена должна была прятаться? — Она боялась мужа, который хотел убить ее, и выходила только по ночам, чтобы купить себе хлеба. Таким образом она повстречала бывшую прачку, которая не знала, где приклонить голову, а ведь она скоро должна была родить... Жена Губена привела ее к себе в подвал. Все же это была крыша над головой. — Погоди, погоди, жену Губена зовут Эльминой? — Да, славная она женщина и хорошая портниха, — ответила Певунья, — она шила на меня и на Хохотушку... Словом, она сделала, что могла: отдала половину своего подвала, соломенной подстилки и хлеба бывшей прачке, которая родила там крохотного, жалкого ребеночка; а у женщины нет даже одеяла, чтобы завернуть его, ничего нет, кроме соломы!.. Тогда жена Губена не выдержала. Рискуя встретить мужа, который повсюду разыскивал ее, она вышла среди бела дня на улицу, чтобы повидаться со мной; она знала, что у меня осталось еще немного денег и что я не жадная: как раз мы с Хохотушкой собирались сесть в аглицкую кабарлетку и истратить мои последние сорок три франка на поездку за город, в поля, я так люблю деревню, люблю смотреть на деревья... траву... Но когда Эльмина рассказала мне о несчастье с прачкой, я отослала кабарлетку[33], бегом вернулась к себе домой, взяла постельное белье, матрац, одеяла, вызвала носильщика и поспешила с ним в подвал к жене Губена... Вы бы видели, как была довольна бедная роженица. Мы с Эльминой попеременно ухаживали за ней, а когда она поправилась, я помогала ей до тех пор, пока она не вернулась на свою прежнюю работу. Теперь она зарабатывает себе на жизнь, но мне никак не удается всучить ей счет за стирку моего белья! Я прекрасно понимаю, что таким образом она хочет расплатиться, со мной!.. Но... если так будет продолжаться, я откажусь от ее услуг, — важно проговорила Певунья. — А что сталось с женой Губена? — Как, ты не знаешь? — спросила Певунья. — Нет, а в чем дело? — Несчастная женщина!.. Губен не промахнулся! Трижды всадил ей нож между лопатками! Он узнал, что ее видели возле больницы Отель-Дье как-то вечером подстерег ее, когда она вышла из подвала, чтобы купить молока для роженицы, и убил ее. — Так, значит, ему амба[34] и, видно, через неделю его чикнут[35]. — Вот именно. — И что же ты сделала, девочка, когда истратила на роженицу свои последние деньги? — спросил Родольф. — Я попробовала найти работу. Я хорошо умела шить, была предприимчивой, чувствовала себя уверенно; вхожу в белошвейную мастерскую на улице Святого Мартина. Мне не хотелось быть обманщицей; я говорю, что два месяца назад вышла из тюрьмы и ищу работу; мне указывают на дверь. Я прошу дать мне на пробу какое-нибудь шитье; хозяйка мастерской отвечает, что она не доверит мне даже рубашки, а просить об этом — значит считать ее за дуру. Когда я, убитая, возвращалась домой... мне повстречалась Людоедка и одна из старух, которые всегда приставали ко мне после выхода из тюрьмы... Я не знала, как жить дальше... Они увезли меня... напоили водкой!.. Вот и все. — Понимаю, — сказал Поножовщик, — теперь я знаю тебя так же хорошо, как если был бы сразу твоим отцом и матерью и ты никогда не покидала бы меня. Вот это исповедь так исповедь! — Можно подумать, будто ты жалеешь, что рассказала нам свою жизнь, деточка? — спросил Родольф. — Вы правы, тяжело ворошить старое. Сегодня мне впервые случилось вспомнить обо всем, начиная с детства, а это невесело... не правда ли, Поножовщик? — Ладно уж, — иронически сказал Поножовщик, — ты, видно, жалеешь, что не была кухонной девкой в какой-нибудь харчевне или прислугой у старых дураков и нянькой их старых кошек? — Все равно... быть честной, верно, очень приятно... — проговорила со вздохом Лилия-Мария. — Честной!.. Взгляните только на эту физиономию!.. — воскликнул разбойник с громким смехом. — Честной!.. А почему бы тебе не получить награду за добродетель, чтобы почтить не известных тебе отца с матерью? С лица Певуньи сошло за последние минуты характерное для нее беззаботное выражение. — Ты знаешь, Поножовщик, что я не плакса, — сказала она, — отец мой или мать бросили меня у придорожной тумбы, как надоевшую собачонку! Я не в обиде на них, может, они и сами не могли прокормиться! Но, видишь ли, бывает доля счастливее моей. — Счастливее твоей? Что тебе еще надобно? Ты хороша, как картинка; тебе нет семнадцати лет; ты поешь, как соловей; ты кажешься девочкой, тебя прозвали' Лилией-Марией, и ты еще жалуешься! Посмотрим, что ты скажешь, когда в ходунах[36] и у тебя будет грелка, и на голове парик под шиншиллу, как у нашей Людоедки. — О, я никогда не доживу до ее лет. — Быть может, у тебя есть патент на то, как не стать гирухой[37]? — Нет, но я долго не протяну! У меня такой нехороший кашель. — Вот оно что! Я так и вижу тебя на кречеле[38]. Ну и глупая же ты... прости господи. — И часто в голову тебе приходят такие мысли, Певунья? — спросил Родольф. — Иногда... Вы-то, господин Родольф, наверно, поймете меня. По утрам, когда за монетку, данную мне Людоедкой, я покупаю себе немного молока у молочницы, которая останавливается на углу Старосуконной улицы, и вижу, как она возвращается домой на своей тележке, запряженной ослом, я часто завидую ей... Я говорю себе: «Она едет в деревню, на вольный воздух, в свою семью... а я поднимаюсь одна-одинешенька на чердак Людоедки, где даже в полдень бывает темно». — Ну что ж, дочь моя, выкини такую штуку, будь честной, — сказал Поножовщик. — Честной, бог ты мой! А на какие шиши? Одежда, которую я ношу, принадлежит Людоедке; я должна ей за помещение и за еду... Я не могу уйти отсюда... Она арестует меня как воровку... Я в ее власти... Мне нужно расплатиться с ней. При этих горестных словах бедная девушка невольно вздрогнула. — Тогда оставайся такой, какая ты есть, и не сравнивай себя с крестьянкой, — сказал Поножовщик. — Не сходи с ума! Подумай только, что ты блистаешь в столице, тогда как молочница возвращается домой, чтобы варить кашу своим соплякам, доить коров, идти за травой для кроликов и получать взбучку от мужа, когда тот возвращается из трактира. Вот уж действительно завидная судьба! — Налей мне, Поножовщик, — сказала Лилия-Мария после длительного молчания и протянула ему стакан. — Нет, не вина, водки... Водка крепче, — проговорила она своим, нежным голоском, отстраняя жбан с вином, который взял было Поножовщик. — Водки! Наконец-то! Вот такой я люблю тебя, дочка, ты не робкого десятка! — сказал он, не поняв состояния девушки и не заметив слезы, повисшей на ее ресницах. — Как жаль, что водка такая противная... Она здорово одурманивает... — проговорила Лилия-Мария, поставив на стол стакан, который она выпила с брезгливым отвращением. Родольф выслушал с огромным интересом этот наивный и печальный рассказ. Не дурные наклонности, а нищета и обездоленность привели к гибели эту несчастную девушку. Глава IV. ИСТОРИЯ ПОНОЖОВЩИКА Читатель, верно, не забыл, что за двумя собутыльниками внимательно следил некто третий, недавно пришедший в кабак. Как мы уже говорили, один из этих мужчин был в греческом колпаке, прятал свою левую руку и настойчиво расспрашивал Людоедку, не видела ли она в тот день Грамотея. Во время рассказа Певуньи, которого они не могли слышать, оба дружка несколько раз перешептывались, с тревогой посматривая на дверь. Человек в греческом колпаке сказал своему приятелю: — Что-то Грамотей никак не прихряет[39]; как бы андрус[40] не пришил его, чтобы отколоть побольше[41]. — Тогда наше дело дрянь, ведь это мы вскормили дите[42], — отозвался второй. Новоприбывший, который наблюдал за этими двумя типами, сидел слишком далеко и не мог слышать их разговора; сверившись несколько раз с какой-то запиской, лежащей на дне его фуражки, он, видимо, остался доволен своими наблюдениями; встав из-за стола, он обратился к Людоедке, которая дремала за стойкой, положив ноги на грелку, а толстого черного кота — к себе на колени. — Вот что, мамаша Наседка, — сказал он, — я мигом вернусь, последи за моим жбаном и тарелкой... Надо остерегаться любителей полакомиться на чужой счет. — Будь спокоен, парень, — ответила хозяйка, — если твоя тарелка и твой жбан пусты, никто на них не позарится.
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!