Часть 20 из 43 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Когда «кадиллак» отвалил от тротуара и осторожно влился в поток движения, которое сегодня из-за снегопада было плотнее и медленнее обычного, она спросила, как продвигается кампания «Красной трапеции».
– Я был прав. Времена меняются. Спасибо вам, «Улисс», «Леди Чаттерлей» и разнообразные «Тропики чего-то там». Неприятности нам, видимо, не грозят – или грозят, но как раз такого масштаба, чтобы подтолкнуть продажи. Автор помог. После того как в «Ньюсуик» напечатали ту статью, он припряг уйму народу – все сплошь известные литературные фигуры – подписать письмо в «Таймс». Это нужно видеть. Список тот еще. Может, все-таки эта книга вовсе и не художественный вымысел. Может, он и в самом деле переспал с половиной литературного истеблишмента, причем обоего пола. В письме клятвенно утверждается, что роман – это искусство с заглавной буквы «И», потому препятствовать его изданию – преступление против человечества. Но самая соль – фраза насчет Флобера и Джойса, как их почитают сегодня, а между тем никто не помнит тех мещан, которые пытались когда-то заткнуть им рот.
– Если Генри Гаррик когда-нибудь раздумает писать книги, тебе надо будет нанять его директором в отдел продвижения.
В приглушенном снегопадом свете уличных фонарей она увидела, как он улыбается.
– Ты читаешь мои мысли.
Она могла поклясться, что его рука, лежавшая на сиденье, двинулась к ней и немного подправила воздвигнутую между ними баррикаду из сумочки и портфеля.
Перед их машиной втерлось такси. Кто-то засигналил. Дворники на лобовом стекле ходили взад-вперед. Повисшее в «кадиллаке» молчание тянулось все дольше. До той ночной гонки им никогда не приходилось подыскивать темы для разговора.
– Как Виви? – спросил он наконец.
– Помнишь, ты говорил мне про чутье, которого у меня нет? Из-за отсутствия которого я не готовлю ее к реальному миру? Так вот она, похоже, развила его у себя совершенно самостоятельно. Недавно вечером мне прочитали целую лекцию по поводу несправедливого отношения к евреям. Почести, которые им не оказывают. Медали… – Тут она замолчала.
Он повернулся посмотреть на нее в этом тусклом, призрачном свете.
– И почему у меня такое чувство, что тут каким-то боком замешана Ханна?
– Да не то чтобы замешана. В любом случае, я просто болтала насчет чутья Виви. В ответ на твой вопрос, как она. Забудь, что я это сказала.
– Но ты это сказала.
– Ну, это не совсем то чутье, о котором ты говорил. Она рассуждала о предубеждениях в целом. Против евреев. Против негров. Да хотя бы против эскимосов.
– Давай-ка забудем про эскимосов. Против евреев и негров? Не отвечай. Позволь мне догадаться. Ханна опять вытащила на свет божий ту идиотскую историю насчет медали Почета?
– Мне кажется, она говорила гипотетически.
– Черта с два это было гипотетически. – Хорас отвернулся, посмотрел в окно. Машина медленно ехала по улице. Дворники на лобовом стекле продолжали ходить туда-сюда. Он снова повернулся к ней: – У Ханны богатая фантазия. Уж если ей приходится быть замужем за калекой, пускай он будет обязан увечьем собственному героизму. Я открою тебе один секрет, Чарли. На войне были ранены миллионы мужчин. И почти полмиллиона из них уже умерли. Так что давай не будем устраивать мелодраму вокруг одного-единственного ранения – с неприятными, конечно, последствиями, но никак не смертельного. Другими словами, медалей я не заслужил. Я не был героем. Просто оказался в неправильном месте в неправильное время.
Она не знала, что на это ответить, но отвечать было уже и не нужно. Он снова отвернулся и смотрел в окно, пока машина не затормозила перед домом. После этого он еле раскрыл рот, чтобы попрощаться, пока шофер доставал из багажника и подвозил к дверце его кресло-коляску, переметнул себя на сиденье и укатил.
Двенадцать
Она клянется себе, что больше никогда этого не допустит. Да и как такое могло бы случиться снова? Она его ненавидит. Почти так же сильно, как ненавидит себя.
Кроме того, она в ужасе от возможных последствий. Что, если она беременна «маленьким фрицем», как называют этих детей стыда? Ей вспоминаются истории об абортах, о которых перешептывались, всегда за закрытыми дверями, еще до войны. Грязные притоны на каких-то задворках. Мужчины и женщины с холодными глазами, сомнительным умением и жадностью особого рода. С приходом режима Виши и началом Оккупации наказание стало еще строже. Дело может дойти до гильотины. Но потом она вдруг осознает, что по крайней мере об этом ей беспокоиться не нужно. У нее уже давно не было месячных. У нее больше нет овуляций. Недоедание ее спасло. Даже те продукты, которые он приносит и боґльшую часть которых она отдает Виви, не способны снова сделать ее женщиной.
И вот то, что она клялась не повторять, повторяется снова. И снова. К еде это не имеет никакого отношения, хотя с продуктами в городе становится все хуже. Это голод совсем иного рода.
Странная они пара – либо спаяны порывом страсти, либо кружат друг вокруг друга, исполненные подозрений. Он – завоеватель и может поступать с ней так, как ему заблагорассудится. Знание его тайны делает ее не менее опасной для него. Иногда ей кажется, что этот взаимный страх их сближает; иногда – что рано или поздно он их разлучит.
А потом происходит нечто странное. Между ними вкрадывается нежность. Отчасти это из-за Виви. Его привязанность к ней неоспорима. Но дело не только в Виви. В эти безнадежные времена холодный, лежащий во тьме Париж терзает голод – быть может, гораздо более сильный, чем голод тела. Они оба изголодались по человеческой близости. Когда они лежат, прижавшись друг к другу, на узком диванчике в комнатке позади магазина, когда расстаются в предрассветной полутьме, он больше уже не враг, не офицер вермахта и не еврей, скрывающийся из малодушия. Он просто Джулиан. В других обстоятельствах они могли бы стать совсем другой парой. Но она его не любит.
Они рассказывают друг другу свои жизни, будто ставшие общими воспоминания – это самородок янтаря, в котором сохраняется в неприкосновенности то простое, то счастливое время. Или, скорее, это он рассказывает ей свою историю и расспрашивает ее о жизни, и постепенно, с растущим доверием, она тоже начинает задавать ему вопросы.
Однажды ночью, когда они лежат вместе на узком диванчике после занятий любовью, – ее голова у него на груди, его рука обнимает ее – она чувствует спиной сложное движение его пальцев. Движение это она узнает – порой он точно так же перебирает пальцами, когда читает или бродит по магазину, разглядывая книги. Она спрашивает, что это он делает.
– Завязываю воображаемые хирургические узлы. Сначала я делал это ради практики. Теперь стало привычкой. Нервозной, наверное.
– Тебе всегда хотелось стать врачом?
– Сколько я себя помню.
– Primum non nocere[49].
– Пожалуйста, не шути надо мной.
– Я не шучу. Я тобой восхищаюсь. Всегда восхищалась людьми, у которых есть цель. В особенности – цель альтруистическая.
Он приподнимает голову, чтобы заглянуть ей в лицо.
– Это впервые.
– Что впервые?
– Ты впервые меня похвалила.
На это она ничего не отвечает.
– Непросто тебе, должно быть, служить в вермахте, – продолжает Шарлотт после долгой паузы. – Учитывая, что ты всегда хотел «прежде всего, не навредить».
– Таков был мой долг. Я пошел бы в армию, даже если бы меня не призвали. Мой отец во время первой войны был капитаном. Его брат погиб при Вердене.
Нотка гордости в его голосе заставляет ее застыть, но, когда он заговаривает снова, она уже не слышит ничего, кроме стыда.
– А потом, когда с антисемитизмом все стало совсем плохо, вермахт стал моим прибежищем.
От этого стыда – их общего стыда – ей хочется как-то его утешить.
– Ты, должно быть, очень хороший врач, если они держат тебя здесь, в Париже. – К этому времени она уже больше не думает, что он совершил ради этого какое-то злодеяние.
Он поднимает голову, чтобы снова на нее посмотреть, и в этот раз он улыбается. Редкое зрелище. Улыбка волшебным образом преображает его лицо. Он больше уже не святой аскет, он тот мужчина, каким когда-то был и, может, станет когда-нибудь снова, – он счастлив.
– Я хороший врач, – признает он. – А еще мне повезло.
– Как именно?
– Еще в начале Оккупации один высокопоставленный чиновник – должность я тебе называть не буду – привез в Париж шестилетнего сына. Он решил, что для ребенка это будет полезный опыт. Через несколько дней после того, как мальчик сюда приехал, он слег с ужасными болями в животе, сопровождавшимися тошнотой и рвотой. И высокой температурой. Доктор, который его смотрел, как раз был лучшим офицером, нежели врачом. Он не смог определить, в чем проблема. И они вызвали меня. Я был младше по званию, но они были в отчаянии. Когда я осмотрел ребенка, то понял, что это острый аппендицит.
– Как будто не слишком сложный диагноз.
– Ребенок испытывал боль в левой части живота.
– Аппендикс разве не справа?
– У большинства – да, но у мальчика был синдром situs inversus. Это когда основные внутренние органы расположены зеркально относительно их нормального положения. Я его прооперировал, с мальчиком все в порядке, и тот высокопоставленный чиновник по-прежнему мне благодарен.
– Так, значит, ты и вправду хороший врач.
– Это уже второй раз, – говорит он.
– Ты что, собираешься вести учет? – спрашивает она и вдруг осознает, что это первый легкий разговор, который у них когда-либо был. Спустя мгновение тяжесть возвращается, будто никуда и не девалась. – Я только одного не понимаю. Ты сказал, что первый доктор был лучшим офицером, чем врачом. Но ведь мальчика должны были осматривать и до того, при рождении, и когда он был еще младенцем. Кто-то ведь наверняка заметил это, как ты там сказал, situs inversus.
– Один врач заметил.
– Так почему отец ничего об этом не знал?
– Потому что мать скрывала. Я узнал об этом, когда она приехала в Париж. Она поблагодарила меня за спасение жизни ее сына и умоляла сохранить тайну. Ее муж занимает важное положение в нацистской партии. Согласно его взглядам – нацистской доктрине, – мальчик дефективный, пятнает своим существованием арийскую расу, ценности для общества не представляет и не стоит того, чтобы жить. Она боялась того, что может сделать ее муж, если узнает о его особенности.
Отстранившись, она садится и во все глаза смотрит на него сквозь темноту.
– И это страна, за которую ты хочешь сражаться?
– Германия не всегда была такой. – Вечная его присказка. – И прежде, чем меня осуждать, вспомни, что сказал тот профессор, который пришел к тебе в магазин и спрашивал книги по евгенике. Многие годы Штаты опережали Германию по вопросам эвтаназии и расовой гигиены. И только благодаря фюреру мы догнали их – и перегнали.
В голосе звучит ирония, но этого недостаточно, и он это знает. Он опускает ноги на холодный пол и тянется за своей формой.
– Если это может служить хоть каким-то утешением, – говорит он, – хотя я и понимаю, что это не так, то я выполнил пожелание его матери. Я не стал ничего говорить его отцу. Я даже объяснил, что шрам расположен слева из-за того, что я применил новую технологию во время хирургической процедуры.
Она тянется к нему, кладет ему на спину руку: мелкий правонарушитель, утешающий пропащего уголовника, или наоборот.
Но она его не любит. На этот счет она непоколебима.
И все же между ними устанавливается своего рода домашняя близость. Однажды он доводит ее до белого каления – из-за книги, будто они живут нормальной жизнью в нормальные времена, – объявив Эмму Бовари невротичкой. Но потом реабилитирует себя в ее глазах, посочувствовав Доротее Брук[50]. Книги для них важны. Слова для них важны. Это он научит ее фразе «Гитлер сделал меня евреем».
book-ads2