Часть 18 из 137 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Княжеские люди бросились на помощь своему командиру, бахнули самопалы, вопли «коли! коли!» смешались с лязгом железа. Закипела беспорядочная схватка. Затоптанные в суматохе костры погасли, и темнота обступила сражающихся. Вскоре и те, и те сошлись столь близко, что не осталось места для замаха, так что ножи, кулаки и зубы пошли в ход вместо сабель.
Внезапно из глубины острова послышались многие крики и голоса: к нападавшим спешило подкрепление.
Еще минута, и оно бы подоспело слишком поздно, поскольку хорошо обученные солдаты одерживали верх.
– К лодкам! – громовым голосом крикнул наместник.
Весь отряд вмиг выполнил приказание. К несчастью, чайки, слишком далеко вытянутые на песок, невозможно было теперь столкнуть в воду.
А неприятель между тем в ярости прорвался к берегу.
– Огонь! – скомандовал Скшетуский.
Залп из мушкетов сразу остановил нападающих, они смешались, скучились и в беспорядке отступили, оставив на песке десятка полтора своих; некоторые из поверженных конвульсивно дергались, точно рыбы, вытянутые из воды и брошенные на берег.
Весельщики в это время с помощью нескольких солдат, уперев в землю весла, выбивались из последних сил, пытаясь столкнуть суденышки на воду. Увы, безрезультатно.
Неприятель начал атаковать издалека. Шлепки пуль по воде смешались со свистом стрел и стонами раненых.
Татары, все истошнее взывая к аллаху, подзадоривали друг друга. Им вторили казацкие крики «коли! коли!» и спокойный голос Скшетуского, все чаще повторявший:
– Пли!
Бледное свечение рассветных небес осветило битву. Со стороны суши можно было различить толпу казаков и татар, одних с лицами у пищальных прикладов, других – откинувшихся назад и натягивавших луки; со стороны реки – две чайки, клубящиеся дымами и сверкающие регулярными залпами. Меж теми и другими лежали на песке неподвижные уже тела.
В одном из челнов стоял Скшетуский, возвышавшийся над остальными, гордый, спокойный с поручицкой булавою в руке и с непокрытой головой – татарская стрела сорвала с него шапку.
К нему приблизился вахмистр и шепнул:
– Пане, не сдюжим, их много!
Однако наместник заботился теперь лишь о том, чтобы посольство свое скрепить кровью, унижения достоинства не допустить и умереть со славою. Поэтому, меж тем как его солдаты устроили себе из мешков с провиантом нечто вроде бруствера, из-за которого разили неприятеля, сам он отчетливой мишенью стоял на виду.
– Что ж, – ответил он, – поляжем все до единого.
– Поляжем, б а т ь к у! – отозвались солдаты.
– Пли!
Чайки снова заволокло дымом. Из глубины острова стали появляться новые толпы, вооруженные пиками и косами. Нападающие теперь разделились на две группы. Одна не прекращала огня, вторая, состоявшая из двух приблизительно сотен казаков и татар, ожидала подходящей минуты, чтобы броситься врукопашную, а из прибрежных зарослей появились четыре челна, собиравшиеся ударить по наместнику с тыла и флангов.
Уже совсем рассвело, однако дым, протянувшись долгими лентами, совершенно заслонял поле боя.
Наместник приказал двадцати солдатам поворотиться к атакующим судам, которые, понуждаемые веслами, неслись по спокойной речной воде с быстротою птиц. Огонь по татарам и казакам, наступавшим со стороны берега, поэтому заметно ослабел.
Они, как видно, этого и ждали.
Вахмистр снова появился возле наместника.
– Пане! Татарва ножи в зубы берет, сейчас на нас пойдут.
Сотни три ордынцев с саблями в руках и с ножами в зубах готовились к атаке. К ним присоединилось несколько десятков запорожцев, вооруженных косами.
Атака должна была начаться отовсюду, потому что челны противника подплыли уже на расстояние выстрела. Борта их заклубились дымками. Пули, точно град, посыпались на людей наместника. Обе чайки наполнились стонами. Не прошло и десяти минут, как половина солдат была перебита, оставшиеся в живых отчаянно сопротивлялись. Лица их почернели от дыма, руки одеревенели, взор туманился, кровь заливала очи, дула мушкетов стали обжигать руки. Большинство были ранены.
Но вот жуткие вопли и вой сотрясли воздух. Это пошли в атаку ордынцы.
Дымы, разметанные толпами бегущих, внезапно рассеялись и открыли взору обе наместниковых чайки, покрывшиеся черною кучей татар, похожие на два лошадиных трупа, разрываемые стаей волков. Куча эта наседала, копошилась, выла, карабкалась и, казалось, сражаясь сама с собою, гибла. Десятка два солдат все еще оборонялись, а возле мачты стоял пан Скшетуский с окровавленным лицом, со стрелою, до оперения сидевшей в левом плече его, и яростно защищался. Фигура наместника выглядела исполинской среди окружавшей его толчеи, сабля мелькала, точно молния. Ударам ее вторили стоны и вой. Вахмистр и один солдат прикрывали его с боков, и толпа в ужасе перед этими троими то и дело откатывалась, но, теснимая напиравшими сзади, сама напирала и гибла под сабельными ударами.
– Живыми брать для атамана! – вопили голоса в куче. – Сдавайся!
Но пан Скшетуский сдавался теперь разве что Богу, ибо вдруг побледнел, зашатался и рухнул на дно лодки.
– П р о щ а й, б а т ь к у! – в отчаянии крикнул вахмистр.
Но спустя мгновение тоже рухнул. Кишащая толпа вовсе покрыла собою чайки.
Глава XI
В хате войскового кантарея[53] в предместье Гасан Баша, в Сечи, за столом сидели два запорожца, подкрепляясь палянкой из проса, которую то и дело черпали из деревянной лоханки, стоявшей посреди стола. Один – старый, почти уже совсем дряхлый, был сам кантарей Фылып Захар, другой был Антон Татарчук, атаман чигиринского куреня, лет около сорока, высокий, сильный, с диким выражением лица и раскосыми татарскими глазами. Оба тихо, словно опасаясь, что их подслушают, разговаривали.
– Оно, значит, сегодня? – спросил кантарей.
– Прямо вот-вот, – ответил Татарчук. – Ожидают только кошевого и Тугай-бея, который с самим Хмелем на Базавлук поехал, потому что орда стоит там. Товарищество уже на майдане, а куренные еще засветло соберутся на раду. До ночи все известно станет.
– Гм! Плохо может быть, – буркнул старый Фылып Захар.
– Слухай, кантарей, ты правда видал, что и мне письмо было?
– Известно, видал, если сам кошевому письма относил, а я человек грамотный. При ляхе три письма нашли: одно до самого кошевого, второе тебе, третье молодому Барабашу. Об том уже вся Сечь знает.
– А кто писал? Не знаешь?
– Кошевому – князь: на письме печать была; кто вам – неизвестно.
– С о х р а н и Б о г!
– Если тебя в письме явно другом ляхов не называют, то обойдется.
– С о х р а н и Б о г! – повторил Татарчук.
– А может, ты и сам чего за собой знаешь?
– Тьфу! Ничего я за собой не знаю.
– Может, кошевой письма в ход не пустит, потому как и ему своя голова дорога. Ему ведь тоже письмо было.
– А что ж…
– Но ежели ты чего за собой знаешь, тогда… – Тут старый кантарей еще более понизил голос: – Беги!
– Как это? Куда? – беспокойно спросил Татарчук. – Кошевой по островам дозоры поставил, чтобы никто к ляхам не ушел и про здешние дела не донес. На Базавлуке стерегут татары. Рыба не проплывет, птица не пролетит.
– Тогда спрячься, ежели можешь, в Сечи.
– Найдут. Разве что ты меня тут на базаре между бочками спрячешь? Ты ведь сродник мне!
– И брата родного не стал бы прятать. А если смерти боишься, напейся: пьяный ничего не почуешь.
– Может, в письмах ничего и нету?
– Может быть…
– От беда! От беда! – сказал Татарчук. – Ничего за собой я не знаю. Я добрый молодец. Ляхам враг. Да хоть бы ничего в письме и не стояло, бес его знает, что лях на раде выложит. Он же меня погубить может.
– Это с е р д и т и й л я х: он ничего не выложит!
– Ты был у него сегодня?
– Был. Раны помазал дегтем, горелки с пеплом в горло налил. Очухается. Это сердитий лях! Говорят, прежде, чем его взяли, он татар, как свиней, на Хортице порезал. Ты за ляха не беспокойся.
Угрюмый голос сечевого барабана прервал дальнейшую беседу. Татарчук, услыхав гулкие удары, содрогнулся и вскочил. Необычайною тревогою исполнилось выражение лица его и все движения.
– На раду зовут, – сказал он, ловя ртом воздух. – С о х р а н и Б о г! Ты, Фылып, не открывай, о чем мы с тобою тут разговаривали. С о х р а н и Б о г!
Сказав это, Татарчук схватил лоханку с водкой, поднес ее обеими руками ко рту, наклонил и стал жадно пить, словно спешил мертво напиться.
– Пошли! – сказал кантарей.
Барабан бил все настойчивее.
Они вышли. Предместье Гассан Баша было отделено от майдана валом, окружавшим непосредственно кош, и воротами с высокой башнею, с которой глядели жерла поднятых на нее пушек. Посреди предместья стоял кантареев дом и хаты крамных атаманов, вокруг же довольно обширной площади располагались сараи, в коих помещались лавки. Это были сплошь неказистые постройки, кое-как сложенные из поставляемых в изобилии Хортицей дубовых бревен, а по бревнам обшитые ветками и очеретом. Сами хаты, не исключая жилища кантарея, более походили на шалаши, ибо только крыши их возвышались над землею. Крыши эти были черные и закопченные, потому что, если в хате палили огонь, дым выходил не только через верхнее отверстие в кровле, но и сквозь всю обшивку, и тогда казалось, что это никакая не хата, а просто груда веток и очерета, в которой сидят смолу. В жильях этих царил вечный мрак, поэтому внутри постоянно жгли или лучину, или дубовое пеньё. Лавочных сараев было несколько десятков, и подразделялись они на куренные, то есть представляющие собой собственность отдельных куреней, и гостинные, где в недолгие мирные поры заводили торговлю татары и валахи, – одни кожами, восточными тканями, оружием и всяческим награбленным добром, другие, как правило, вином. Гостинные лавки, однако, бывали заняты редко, ибо торговля в этом диком логове чаще всего кончалась разграблением, от чего ни кантарей, ни крамные атаманы толпу удержать не могли. Меж сараев также кособочились тридцать восемь куренных шинков, а возле них среди мусора, щепок, дубовых поленьев и куч конского навоза всегда лежали мертво пьяные запорожцы, одни забывшиеся каменным сном, другие с пеною на устах, в судорогах или приступах запойной горячки. Их товарищи, завывая казацкие песни, плюясь, дерясь или целуясь, проклиная казацкую судьбину или плача над казацкой долей, наступали на головы и тела лежащих. Только с момента, когда затевался, скажем, какой-нибудь поход на татар или на Русь, закон обязывал трезвость, и тогда участников похода смертью за пьянство карали. Но в остальное время и особенно на Крамном базаре почти все были пьяны: кантарей и крамные атаманы, продавец и покупщик. Кислый запах скверной водки заодно с запахами смолы, дыма и конских шкур вечно стоял по всему предместью, которое пестротою лавок своих скорее напоминало какой-то татарский или турецкий городишко. В лавках этих продавалось все, что где-нибудь в Крыму, Валахии или на анатолийских берегах удалось награбить: яркие восточные ткани, парча, алтабас, сукна, аксамиты, набойка, тик и полотно, медные и железные треснутые пушки, кожи, меха, сушеная рыба, вишни и турецкое сухое варенье, костельная утварь, латунные полумесяцы, уворованные с минаретов, и позлащенные кресты, сорванные с церквей[54], порох, холодное оружие, ратовища для пик и седла. А среди мешанины товаров, среди этой пестроты слонялись люди, одетые в обноски самой разной одежи, летом полунагие, всегда полудикие, закопченные, черные, вывалявшиеся в грязи, покрытые кровоточащими ранами от укусов громадных комаров, мириады которых носились над Чертомлыком, и, – как уже было сказано, – вечно пьяные.
book-ads2