Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 47 из 49 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Вдруг остановился и продолжал: – Вижу, мой друг, по вашим глазам: вы думаете, что Тоби на Св. Елене не один… И то ли оскорбленный этим сравнением, то ли желая укрепить мое мужество, он воскликнул с жаром, с величием: – Нет, дорогой мой, здесь не может быть никакого сравнения, ибо если злодейство больше, то и у жертв больше сил для борьбы! Тел наших не мучают, а если бы и мучили, есть у нас душа, чтоб победить палачей… Может быть, наш жребий даже завиден. Мир смотрит на нас… Мы все еще мученики бессмертного дела… Мы здесь боремся с насильем богов, и народы благословляют нас! Это и значит: «Прометей на скале» – жертва за человечество. Тут кончается Наполеонова «история» – начинается «мистерия». Чья, в самом деле, судьба, чье лицо в веках и народах более напоминает древнего титана? «Комедиантом» назвал Наполеона папа Пий VII. Но может быть, вся его жизнь, так же как это сравнение с Тоби, – уже не человеческая, а божественная комедия. «Будешь завистью себе подобных и самым жалким из них», – напророчил он себе в начале жизни, и в конце ее пророчество исполнилось: более жалок Наполеон, чем Тоби. «Блаженны нищие духом» – это о таких, как Тоби, сказано, а не о таких, как Наполеон. Кто же соединил их, «сравнил»; и для чего? Этого он еще не знает; думает, что «тут не может быть никакого сравнения». Нет, может. Или сын забыл мать. Наполеон – Революцию, повторяющую слово Божье ревом звериным, голосами громов, – тихое слово: «первые будут последними»? «Никто в мире не может отнять у меня принадлежащих мне титулов», – все еще цепляется он за свой императорский сан, как утопающий за соломинку; «комедиант» все еще играет комедию. В низеньких комнатах лонгвудского дома, бывшего скотного двора, где крыши протекают от дождя, ситцевые обои на отсыревших стенах висят клочьями, полы из гнилых досок шатаются, и бегает множество крыс, – крыса выскочила однажды из шляпы императора, – соблюдается строжайший этикет, как в Тюильрийском дворце: слуги в ливреях; обед на серебре и золоте; рядом с его величеством незанятое место императрицы; придворные стоят навытяжку. Кто-то однажды сказал при нем, что китайцы почитают своего богдыхана за Бога. – Так и следует! – заметил он. Пряжка с башмака его упала во время прогулки; все кинулись ее подымать. «Этого бы он не позволил в Тюильрийском дворце, но здесь, казалось, был доволен, и мы все благодарны ему, что он не лишил нас этой чести», – вспоминает Лас Каз. – Я сам знаю, что пал, но почувствовать это от одного из своих… – как-то раз начал император, жалуясь на одного из своих приближенных, и не кончил. «Эти слова, жест его, звук голоса пронзили мне сердце, – вспоминает тот же Лас Каз. – Мне хотелось броситься к его ногам и целовать их». – Люди, вообще, требовательны, самолюбивы и часто бывают не правы, – продолжал император. – Я это знаю и потому, когда не доверяю себе, спрашиваю: так ли бы я поступил в Тюильрийском дворце? Это моя великая мера. Мера ложная: ею он сам себя умаляет. Но надо быть таким хамом, как Гурго и сорок тысяч наполеоновых историков, чтобы этому радоваться: «он мал, как мы, он мерзок, как мы!» Скованный Прометей – в вечности, а во времени – человек, сидящий у камина, с распухшей от флюса щекой, и по-стариковски брюзжащий: – У, проклятый ветрище! От него-то я и болен!.. Видите, дрожу от озноба, как трус – от страха… А скажите-ка, доктор, как легче всего умереть?… Говорят, от замерзания: умираешь во сне… Знает, что себя не убьет, но думает о смерти, как о воде – жаждущий. Минуты, часы, дни, месяцы, годы – все та же пытка: скука пожирающая, как лютое солнце тропиков. Наполеон на острове Святой Елены Не знает, как убить время. Утром валяется в постели или целыми часами сидит в ванне. Днем, немытый, небритый, в белом шлафроке, в белых штанах, в рубашке с расстегнутым воротом, с красным клетчатым платком на голове, лежа на диване, читает до одури; стол завален книгами, и в ногах и на полу кучи прочитанных, растрепанных книг. Иногда диктует, дни и ночи напролет, а потом зарывает рукописи в землю. Вместо прогулок верхом устроил себе внутри дома длинное бревно на столбике и качается на нем, как на деревянной лошадке. По вечерам придворные сходятся в салон его величества; играют в карты, домино, шахматы, беседуют о прошлом, как «тени в елисейских полях». – Скоро я буду забыт, – говорит император. – Если бы пушечное ядро убило меня в Кремле, я был бы так же велик, как Цезарь и Александр… а теперь я почти ничто… Долго сидит молча, опустив голову на руки; наконец встает и говорит: – Какой, однако, роман моя жизнь! Очень не любит, точно боится, чтоб его оставляли одного после обеда. Целыми часами сидит за столом, чтобы дамы не могли уйти, поддерживает вялый разговор или, перейдя в салон, читает вслух, большей частью французские классические трагедии. Особенно любит «Заиру» Вольтера, до того надоевшую всем, что генерал Гурго и госпожа Монтолон хотят выкрасть ее из библиотеки. Слушатели дремлют, но он следит за ними: – Госпожа Монтолон, вы спите? – Гурго, проснитесь же! В наказание заставляет их читать и, скрестив руки, слушает, но через пять минут сам начинает дремать. – Какая скука. Боже мой! – шепчет, оставшись один. Идет качаться на качалке или посылает генералу Гурго задачу о конических сечениях, о доставке в осажденный город муки в бомбах; или философствует, зевая: – Кажется, человек образован солнечной теплотой из грязи. Геродот рассказывает, что в его время нильский ил превращался в крыс, и можно было наблюдать, как они образуются в иле… Или дразнит «благочестивого» Гурго, доказывая, что магометанство лучше христианства, потому что победило половину земного шара в сто лет, а христианство – в триста. – А ведь папа-то во Христа верует! – удивлялся искренне. – Скажите, Гурго, может Бог сделать, чтобы палка не была о двух концах? – Может, государь; обруч – палка, но у нее нет конца. Все молчат. Император хмурится и опять начинает, зевая: – Кардиналу Казелли случалось колебать мое неверие… Но я все-таки думаю, что, когда мы умерли, мы по-настоящему умерли, quand nous sommes morts, nous sommes bien morts. Да и что такое душа?… Когда на охоте передо мной свежевали оленя, я видел, что внутренности у него такие же, как у человека… Электричество, гальванизм, магнетизм, – вот где великая тайна природы… Я склонен думать, что человеческий мозг, как насос, высасывает эти токи из воздуха и делает из них душу… Опять молчание. – Что это, Гурго, вы сегодня мрачны, как гренадерская шапка?… Да и вы, госпожа Бертран, отчего так грустны? Оттого, что я вам вчера сказал, что вы похожи на прачку?… Бедная, краснеет, не знает, куда девать глаза, и молчание становится еще более тягостным. Ветер воет в трубе; дождь стучит в окна; низко ползущие облака заглядывают в них, как призраки. – Черт побери, господа, вы не очень любезны! – говорит император, встает из-за стола и переходит в салон. – Ах, где-то мой бедный Лас Каз? Он мне, по крайней мере, рассказывал сказки, а вы все как ночные колпаки! Узники друг друга ненавидят, как могут ненавидеть только люди, лежащие на одной соломе в одной тюрьме. Бесконечно, из-за пустяков, ссорятся, и это еще спасение: иначе бы сошли с ума от скуки. Раз убежала из лонгвудского стойла только что приведенная туда корова, и все из-за нее перессорились так, что житья в доме не стало. Главным за корову ответчиком был обер-шталмейстер Гурго, потому что коровье стойло было рядом с конюшнею. «Император в сильном гневе из-за коровы. Если она не найдется, он хочет перебить всех наших кур, коз и козлят, – записывает Гурго в своем дневнике. – Но я этих коровьих дел знать не желаю, и больше ли, меньше ли одной коровой в Лонгвуде, мне наплевать… Перетерплю, впрочем, и это, как все остальное». Гурго на ножах с Монтолоном, обер-гофмаршалом. Что, собственно, произошло между ними, трудно понять, но ссора была отравлена тем, что в нее была замешана г-жа Монтолон, находившаяся в любовной связи с императором; от него родился у нее ребенок в Лонгвуде; и это, кажется, знают все, кроме мужа; а может быть, знает и он, но терпит. Ссора наконец разгорелась так, что Гурго хотел послать вызов Монтолону. – Как вы смеете ему грозить? Вы, сударь, разбойник, убийца… Я запрещаю вам грозить, я сам буду с вами драться за него… Я вас прокляну! – кричал император, не смея заглянуть ему прямо в глаза. Надо правду сказать: дело это одно из самых нехороших дел Наполеона. Чтобы так обмануть последнего и единственного, до конца ему верного друга, соблазнить жену его, не из любви, ни даже из прихоти, – женщины нашлись бы для Наполеона и на Св. Елене, – а только от скуки, между «Заирой» и качалкой, – нужно в самом деле пасть: «я знаю, что пал». Мера падения дает меру пытки. Пытка длилась шесть лет, шесть лет ждал свободы Пленный Рыцарь: В каменный панцирь я ныне закован, Каменный шлем мою голову давит, Щит мой от стрел и меча заколдован, Конь мой бежит, и никто им не правит. Быстрое время – мой конь неизменный, Шлема забрало – решетка бойницы, Каменный панцирь – высокие стены, Щит мой – чугунные двери темницы. Мчись же быстрее, летучее время, Душно под новой бронею мне стало. Смерть, как приедем, поддержит мне стремя; Слезу и сдерну с лица я забрало! IV. Смерть. 1821
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!