Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 18 из 49 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Точно сама Пречистая Матерь оградила двойною оградою – высью гор и ширью вод Свой возлюбленный Остров от нашей нечисти – «прогресса», «цивилизации». Все дико, девственно, пустынно, невинно, не тронуто, не осквернено человеком; все так, как вышло из рук Творца. Чувства людей чисты и свежи, как родники, бьющие прямо из гранитных толщ. Незапамятная древность – юность мира. Так же блеют овцы, пчелы жужжат, как в те райские дни, когда бога Младенца коза Амалфея кормила молоком, а пчелы Мелиссы – медами горных цветов. То же солнце, то же море, те же скалы: все, как было в первый день творения и будет – в последний. Вот главная, вечная, единственная учительница Наполеона – Мать-Земля. Учат гордости горы, учит нежности солнце, учит свежести море. А мама Летиция только повторяет и объясняет уроки. «Я был шалун, драчун, бедовый мальчишка». Старшего брата, Иосифа, добродушного увальня, он покорил себе, как раба. Маленький «Разбойник», «Рабульоне», царапал, щипал, кусал брата, и, прежде чем тот успевал опомниться, сам же обидчик жаловался на него матери. «Буйство мое укрощала мама Летиция». – «Строгая в нежности, наказывала она и награждала нас с одинаковой справедливостью; зло и добро, нам всё засчиталось». Однажды он заупрямился, не захотел идти в церковь и, только получив от матери пощечину, понял, что хорошие мальчики должны ходить в церковь. В другой раз, когда он просился с нею в гости, а она его не взяла, – уже довольно далеко от дома идучи по крутой тропинке, под гору, она обернулась и увидела, что он идет за нею; подбежала к нему и ударила его по лицу так, что он упал и покатился вниз; кое-как удержался, встал, плача и вытирая глаза кулаками; а мама Летиция, не обращая на него внимания, пошла дальше. Знала, что делает: с меньшею суровостью нельзя было усмирить Разбойника. «Я был только упрямый и любопытный ребенок», – вспоминает Наполеон. Любопытный и задумчивый. «С самого раннего детства он был необыкновенно задумчив», – говорит Стендаль о своем герое, Жюльене Сореле, двойнике Наполеона. Буен, резв, а потом вдруг тих и задумчив. Уже остер не по годам. «Я прочел „Новую Элоизу“, когда мне было девять лет, и она вскружила мне голову». В восемь влюбился в семилетнюю школьную подругу свою, Джьякоминетту. Вспоминал потом всю жизнь эту первую и, может быть, лучшую свою любовь. Джьякоминетта была одной из двух возлюбленных, а другой – Математика. Занимался ею так страстно, что жалко было ему мешать: выстроили позади дома дощатую келийку, где проводил он целые дни, погруженный в свои исчисления, а по вечерам выходил из нее, рассеянный, задумчивый, и шел по улице, не замечая, что чулки – кальцетты – сползли у него до самых пят. Уличные дети дразнили его: Милый друг Джьякоминетты, Подыми свои кальцетты! Большею частью он не обращал на них внимания, но иногда вдруг останавливался, как будто проснувшись от глубокого сна, и грозил им палкою, швырял камнями или кидался на них с кулаками, не справляясь о числе своих противников. Так сейчас выглядит дом, в котором родился Наполеон Вот когда уже начал погружаться в свою «летаргическую задумчивость», в свой «магнетический» сон. В 1777 году Карло Бонапарт, благодаря покровительству французского губернатора Корсики, графа Марбёфа, избран был депутатом от корсиканского дворянства в Генеральные Штаты Франции, что помогло ему пристроить на королевские пенсии обоих сыновей: Иосифа – в духовную школу в Отене (Autum), a Наполеона – в военную в Бриенне. Пятнадцатого декабря 1779 года Бонапарт выехал с сыновьями из Аяччо в Марсель, и через несколько дней благополучного плавания десятилетний Наполеон впервые ступил на землю Франции, а первого января принят был с Иосифом в Отенскую школу, где больше трех месяцев учился французскому языку, на котором тогда еще не говорил ни слова. Отец уехал ко двору в Версаль, и чужие люди отвезли Наполеона в середине мая в Бриенн. II. Школа. 1779-1785 После солнечно-розовых гор и темно-фиолетовым огнем горящих заливов Корсики плоская, тусклая, меловая Шампань казалась ему краем света, царством киммерийской ночи. Школьники обступили новичка. – Как тебя звать? – Напойоне, – произнес он имя свое по-корсикански. – Ка-ак? – Напойоне. – Да этакого имени и в святцах нет! – В ваших нет, а в наших есть. – В турецких, что ли? – Napollionè, la paille-au-nez! – скаламбурил кто-то, и все подхватили, захохотали, запели хором: «La-paille-au-nez! La-paille-au-nez! Соломинка-в-носу!». Так это прозвище и осталось за ним. Если чересчур дразнили, ему хотелось кинуться с кулаками одному на всех, как, бывало, на аяччских мальчишек, но он этого не делал из презренья; отходил молча, стиснув зубы и забившись в угол, выглядывал оттуда горящими глазами, как затравленный волчонок. В оливково-смуглом лице его, в тонких, крепко сжатых губах, в огромных печальных глазах было что-то, внушавшее даже самым дерзким шалунам невольный страх: слишком дразнить его, пожалуй, опасно; волчонок бешеный. Он презирал и ненавидел всех французов – палачей, поработителей Корсики. Может быть, еще хорошенько не понимал, что это значит, но уже смутно чувствовал. «Корсика дала мне жизнь и, вместе с жизнью, пламенную любовь к отечеству и к вольности», – скажет впоследствии его безумный герой, обитатель островка Горгона, близ Корсики, свершитель кровавой мести, вендетты, целому народу, Франции, приносящий Богу человеческие жертвы – тела убитых французов. – Трусы – твои корсиканцы: отдали нам Корсику! – дразнили Наполеона школьники. Он, большею частью, молчал, копил в сердце сокровище ненависти. Но однажды протянув правую руку вперед, красивым и величавым движением древнего оратора, возразил со спокойным достоинством: – Если бы вас было четверо на одного, не видать бы вам Корсики, как ушей своих; но вас было на одного десятеро! И все замолчали, поняли, что он говорит правду. – Ну и напакощу же я когда-нибудь твоим французам, как только смогу! – говорил он Буррьенну, единственному товарищу, с которым немного сблизился. А когда тот начинал его успокаивать, прибавлял: – Ты, впрочем, надо мной никогда не смеешься; ты меня любишь… Не сказал: «я тебя люблю», был уже точен и скуп на слова. Однажды воскликнул с пророческим видом: – Паоли вернется, вернется Паоли, и, если один не разобьет наших цепей, я помогу ему, и, может быть, вдвоем мы освободим Корсику! Школою управляли минимы, монахи францисканского ордена. «Воспитанный среди монахов, я имел случай наблюдать их пороки и распутство» – скажет Наполеон. Слишком доверять ему в этом не следует: обличение монашеских нравов – общее место тогдашних вольнодумцев. Кажется, бриеннские отцы не были так плохи, как их хотели представить, и детям у них жилось недурно. Их хорошо одевали, кормили, обходились с ними ласково. Но учили плохо, а воспитывали еще хуже. Здесь, так же как в других военных школах Франции, укоренился грубый недетский разврат, покрывавшийся благовидным именем «нескромностей», «immodesties». Почему хорошенькие мальчики назывались «нимфами», знали все. К Наполеону, впрочем, это зло не пристало: его охраняла необщительность. Он вышел из школы таким же чистым ребенком, как вошел в нее, и, кажется, сохранил чистоту до позднего, по тому времени, восемнадцатилетнего возраста. Но от другого зла не спасся. Дух неверия проникал из мира сквозь стены школы. От него не спасли внешние обряды благочестия, уроки катехизиса, молитвы, посты, хождение в церковь, ежемесячные исповеди и причащения. «Я потерял веру в тринадцать лет», – вспоминает Наполеон. Но и потеряв ее, продолжал слушать в сумерках в липовых аллеях Бриеннского парка, вечерний колокол, Ave Maria, и полюбил его на всю жизнь; может быть, этот звук напоминал ему потерянное счастье детской веры. «Я жил отдельно от моих товарищей. Выбрал себе уголок в ограде школы и уходил в него мечтать на воле: мечтать я всегда любил. Когда же товарищи хотели им завладеть, я защищал его изо всех сил. У меня уже был инстинкт, что воля моя должна подчинять себе волю других людей и что мне должно принадлежать то, что мне нравится. В школе меня не любили: нужно время, чтобы заставить себя любить, а у меня, даже когда я ничего не делал, было смутное чувство, что мне нельзя терять времени». Ничего еще не делал, но уже готовился к чему-то, торопился куда-то, чего-то ждал, на что-то надеялся и мечтал, мечтал до исступления. В серой куколке трепетала волшебная бабочка. «Я был счастлив тогда!» – вспоминает он. Вопреки всем своим, уже недетским страданиям – тоске по родине, одиночеству, унижениям, оскорблениям – был счастлив, как будто уже предчувствовал свою неимоверную судьбу. Ректор школы отвел детям под садовые работы довольно большую площадь земли, разделив ее на участки. Наполеон соединил три участка, свой и два уступленных ему соседями, окружил их высоким частоколом и насадил на них деревца; ухаживал за ними в течение двух лет, пока они не разрослись так, что начали давать тень и образовали зеленую келийку, «пустыньку» – «эрмитаж», по-тогдашнему. Это и был его «уголок». Сюда уходил он, так же как некогда в свою дощатую келийку, позади аяччского дома, – мечтать и считать, заниматься математикой, потому что он уже строил свою безумную химеру с математической точностью; уже ледяные кристаллы геометрии преломляли огонь воображения в чудесную радугу. «Горе тем из нас, кто из любопытства или желания подразнить его осмеливался нарушать его покой! – вспоминает один из его товарищей. – Он яростно выскакивал из своего убежища и выталкивал непрошеных гостей, сколько бы их ни было». В этом убежище он возвращался к «естественному состоянию», «état nature!», по завету Руссо; уходил от людей к природе: «человек природы счастлив на лоне чувств и естественного разума», – скажет впоследствии. Здесь испытывал он то же, что в будущей повести его пловец, заброшенный бурею на необитаемый островок Горгона: «Я был царем моего острова; я мог бы здесь быть если не счастлив, то мудр и спокоен». Или то же, что двойник Наполеона, Жюльен Сорель, – в своей пещере: «Спрятанный, как хищная птица в скалах, он мог видеть издали всякого человека, который подходил бы к нему… „Здесь люди не могут мне сделать зла, – проговорил он, с глазами, заблестевшими от радости. – Я свободен!“ И при звуке этого великого слова душа его загорелась восторгом». Этот первый завоеванный клочок земли – уже начало Наполеоновой империи – всемирного владычества. Здесь он так же один, как потом на высоте величия и на Св. Елене. Учился кое-как; страстно увлекался по-прежнему одной математикой. «Этот ребенок будет способен только к геометрии», – говорили о нем. Изумлял учителя своими успехами: самое трудное в математике усваивал с такою легкостью, как будто уже знал всё врожденным «знанием-воспоминанием» – anamnesis Платона, и не узнавал ничего нового, а только вспоминал забытое. Мало учился, много читал; пожирал книги с ненасытною жадностью. Зачитывался всемирною историей Полибия, Арриановой жизнью Александра, «жизнями» Плутарха. Бредил Леонидами, Катонами и Брутами, «изумившими человеческий род». Не расставался и с Жан-Жаком, вечным другом своим. Ненависть к нему товарищей разгоралась все больше, и наконец решили они проучить корсиканского волчонка как следует. Ректор, желая ввести военный порядок в школе, составил из учеников батальон в несколько рот и в каждую назначил командира. В их число попал и Наполеон. Но собрался военный совет и вынес приговор: Бонапарта, за нелюбовь и неуважение к товарищам, исключить из ротных командиров. Тут же прочли ему приговор, сорвали с него эполеты и разжаловали в нижние чины. Он всему покорился, но вынес обиду с таким гордым достоинством, что дети сначала удивились, потом задумались и, наконец, раскаялись, как будто вдруг поняли, с кем имеют дело. Произошел внезапный поворот общественного мнения в пользу Наполеона: жалкая «Соломинка-в-носу» оказалась великодушным «Спартанцем». Все наперебой старались выказать ему сочувствие, загладить перед ним свою вину, утешить его. Он сразу дал понять, что в утешениях не нуждается, но, хотя виду не показывал, был тронут и с этого дня начал понемногу сближаться с товарищами, выходить в люди и покорять сердца, не допуская, однако, никого слишком близко и продолжая, на всякий случай, охранять свой «уголок». В снежную зиму 1783-го, когда школьный двор завалило сугробами, дети затеяли на нем веселые игры – войны в снежки. Работая под начальством Наполеона, выстроили из снега великолепную, по всем правилам военного искусства, крепость с четырьмя бастионами. Два войска защищали и осаждали ее. Наполеон, неистощимый в стратегических замыслах, предводительствуя обоими войсками по очереди, увлекал и вдохновлял всех. Только теперь поняли дети, какой он веселый, чудесный товарищ и как могли бы они полюбить его, если бы он позволил. Но он не позволял и не мешал, как будто не нуждался в них; а этого люди, даже дети, никому никогда не прощают. Первым был также во всех бунтах против начальства, маленьких школьных революциях. Очень любил произносить перед революционной толпой зажигательные речи, как настоящий народный трибун, говоря, по Жан-Жаку, о свободе и равенстве, о правах человека. Дело, однако, кончалось большею частью тем, что струсившие в последнюю минуту школьники отступали перед начальством, изменяя своему вождю, и он один отвечал за всех; шел в карцер или под розгу, молча, гордо, без жалоб, без слез; никого не выдавал; а когда возвращался к товарищам, не упрекал их, но, по лицу его, видно было, что он презирает их, смотрит на них как на дрожащую тварь. «Я всегда один среди людей, – скажет он скоро. – Как они подлы, низки, презренны! Жизнь мне в тягость, потому что люди, с которыми я живу и, вероятно, всегда буду жить, так не похожи на меня, как лунный свет на солнечный». Раз, когда учитель выговаривал ему за что-то, он отвечал ему рассудительно, вежливо, но так самоуверенно, что тот посмотрел на него с удивлением и сказал: – Кто вы такой, сударь, чтоб так отвечать? – Человек, – ответил Наполеон. Жан-Жак мог быть доволен своим учеником. В этом ответе тринадцатилетнего Бонапарта – уже начало Революции. «Вечными письменами начертал Создатель в сердце человека права человека», – скажет он около 1789 года. Пять лет прожил Наполеон в Бриеннской школе, как в тюрьме, без одного отпуска и без свиданий с родными. Раз только заехал к нему отец с маленькой дочкой Марианной – вез ее в Сен-Сирский монастырь-институт – и с третьим сыном, Люсьеном, которого оставил тут же, в школе, в приготовительном классе. Карло Бонапарт только переночевал в Бриенне и на следующий день уехал. Это было последнее свидание сына с отцом. Дня через два Наполеон, видимо, по просьбе отца, написал одному из своих дядей – кажется, будущему кардиналу Фешу, – любопытное письмо: мальчик в нем весь как живой. Дело идет о брате Иосифе, задумавшем тогда переменить духовную карьеру на военную. Очень подробно, по пунктам, он доказывает, что Иосиф делает глупость, вредную не только для него самого, но и для всего «семейства». «Пункт первый. Папенька верно говорит, что братец не обладает в достаточной степени храбростью, чтобы встречать, как следует, опасности на поле сражения. Слишком слабое здоровье не позволит ему переносить усталость походов, и, вообще, на военную службу он смотрит только с гарнизонной точки зрения. Да, братец будет отличным офицером мирного времени: он хорош собой; ум у него легкий, пригодный для светских любезностей, и, при его талантах, он всегда выйдет с честью из всякого общества; но из сражения? Папенька в этом сомневается». Что пользы воину быть баловнем судеб? Лицом ты Адонис, а красноречьем – Феб; Но если у тебя нет истинной отваги, То будешь на войне ты, как солдат без шпаги!
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!