Часть 22 из 39 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Гэндзи смущенно покосился на Коломбину, чем очень ее насмешил. За нравственность ее опасается, что ли? И так понятно, что Дашка здесь не только дни проводит, но и ночи.
— Да, именно так ты и сказала, — подтвердил художник. — Мы ложимся поздно. Я работаю, Дуня картинки в журналах смотрит, ждет, пока я закончу. Этот, за стенкой, топал, метался по комнате, бормотал что-то. Пару раз расхохотался, потом зарыдал — в общем, был не в себе. А потом, уж далеко заполночь, вдруг началось. Вой — жуткий такой, с перерывами. Я ничего подобного в жизни не слыхивал. Сначала подумал — он пса приблудного привел. Нет, вроде непохоже. Потом вообразил, что сосед с ума спятил и воет, но человек такие звуки извлекать не может. Это было что-то утробное, гулкое, но при этом членораздельное. Будто выпевали что-то, какое-то слово, снова и снова. И так два, три, четыре часа подряд.
— У-ииии! У-ииии! — густым басом завыла Дашка-Дуня. — Да, Сашура? Прямо жуть! У-иии!
— Вот-вот, похоже, — кивнул художник. — Только громче и, в самом деле, как-то очень жутко. Пожалуй, не «у-иии», а «умм-иии». Сначала низко так — «уммм», а потом выше — «иии». У нас тут тоже шумно бывает, поэтому мы сначала ничего, терпели. А когда спать улеглись, это уже часу в четвертом, невмоготу стало. Стучу ему в стенку, кричу: «Эй, студент, что за концерт?» Никакого ответа. Так и выло до самого рассвета.
— Как вспомню, мороз по коже, — пожаловалась натурщица стоявшему рядом Масе, и он успокаивающе погладил ее по голому плечу, после чего свою ладошку с плеча так и не убрал. Дашка-Дуня, впрочем, не возражала.
— Это всё? — задумчиво спросил Гэндзи.
— Всё, — пожал плечами Стахович, удивленно наблюдая за Масиными маневрами.
— Б-благодарю, прощайте. Сударыня.
Гэндзи поклонился натурщице и стремительно направился к выходу — Коломбина с Масой кинулись следом.
— Почему вы не стали его больше ни о чем расспрашивать? — накинулась она на Гэндзи, уже на лестнице. — Он только-только начал говорить про интересное!
— Самое интересное он нам уже сообщил. Это раз, — ответил Гэндзи. — Больше мы от него ничего существенного не узнали бы. Это два. Еще минута, и мог бы разразиться скандал, потому что кое-кто вел себя чересчур нахально. Это три.
Дальше он заговорил на какой-то тарабарщине — очевидно, по-японски, потому что Маса отлично его понял и затарабанил что-то в ответ. Судя по интонации, оправдывался.
Уже на улице Коломбину вдруг как громом ударило.
— Голос! — закричала она. — Но ведь и Офелия во время сеанса поминала о каком-то голосе! Помните, когда она общалась с духом Аваддона!
— Помню, помню, не кричите так, на вас оглядываются, — сказал Гэндзи, блюститель пристойности. — А вы поняли, что именно выпевал этот голос? К чему призывал он Аваддона? Да так, что сомнений не осталось — это и есть Знак.
Она попробовала тихонько повыть:
— Уммм-ииии, умм-ииии.
Представила глухую ночь, бурю за окном, трепещущий огонек свечи, белый листок бумаги с косыми строчками. Господи Боже!
— Умммрииии, умммрииии… Ой!
— То-то что «ой!» Только представьте: страшный, н-нечеловеческий голос, беспрерывно повторяющий: «Умри, умри, умри», и так час за часом. А перед тем, на сеансе, Аваддон напрямую был назван избранником. Чего уж еще? Пиши прощальное стихотворение да лезь в п-петлю.
Коломбина остановилась, зажмурила глаза, чтобы запомнить это мгновение навсегда. Мгновение, когда Чудесное вошло в ее жизнь со всей очевидностью проверенного научного факта. Одно дело — грезить о Вечном Суженом, так и не будучи до конца уверенной, что он на самом деле сущестует. И совсем другое — знать, знать наверняка.
— Смерть живая, она всё видит и слышит, она рядом! — прошептала Коломбина. — И Просперо — Ее служитель! Всё чистая правда! Это не плод фантазии, не галлюцинация! Ведь даже соседи слышали!
Мостовая закачалась у нее под ногами. Перепуганная барышня зажмурилась, схватила Гэндзи за руку, зная, что потом будет сердиться на себя за слабость и глупую впечатлительность. Ну конечно, Смерть — мыслящее и чувствующее существо, как же иначе!
Оправилась довольно быстро. Даже засмеялась:
— Правда, замечательно, что вокруг нас так много странного?
Хорошая вышла фраза, эффектная, да и взглянула она на Гэндзи правильно: чуть откинув назад голову и до половины опустив ресницы.
Жалко только, тот смотрел не на Коломбину, а куда-то в сторону.
— М-да, странного много, — пробормотал он, едва ли расслышав толком ее слова. — «Умри, умри» — это впечатляет. Но есть одно обстоятельство, еще более удивительное.
— Какое?
— Разве не удивительно, что голос завывал до самого рассвета?
— Ну и что? — подумав, спросила Коломбина.
— Аваддон повесился не позже трех часов ночи. Ведь когда Стахович в четвертом часу стал настойчиво колотить в стену, ответа уже не было. Да и результаты вскрытия указывают, что смерть произошла около т-трех. Если Зверь был послан Смертью призвать любовника, то зачем надрываться до самого рассвета? Ведь призванный уже прибыл?
— Может быть, Зверь его оплакивал? — неуверенно предположила Коломбина.
Гэндзи посмотрел на нее с укоризной:
— С его, звериной, точки зрения, следовало бы не плакать, а радоваться. И потом: человек уже давно умер, а Зверь все нудит: «Умри, умри». Какой-то т-туповатый у Смерти посланец, не находите?
Да, таинственного и непонятного в этой истории много, подумала Коломбина. И, главное: зачем всё-таки, сударь, вы взяли меня с собой?
Голубые глаза принца смотрели на нее приязненно, но без подоплеки.
Одно слово — ребус.
Стряхнув с ресниц хрустальную слезинку
С Басманной долго ехали мимо каких-то больниц и казарм, постройки понемногу съеживались, улицы из каменных превратились в деревянные, и в конце концов начался совсем деревенский пейзаж. Впрочем, Коломбина мало смотрела по сторонам, всё еще находясь под впечатлением от явленного ей откровения. Ее спутники тоже молчали.
Но вот коляска остановилась посреди пыльной немощеной улицы, застроенной одноэтажными домиками. С одной стороны, в проходе между двумя дощатыми заборами, виднелся обрывистый берег речки или неширокого оврага.
— Где это мы? — спросила Коломбина.
— На Яузе, — ответил Гэндзи, спрыгивая с подножки. — По описанию, вон д-дом, который нам нужен. Здесь жила Офелия, то есть, собственно, Александра Синичкина.
Коломбина поневоле улыбнулась смешной фамилии. Александра Синичкина — это еще хуже, чем Мария Миронова. Немудрено, что девочке захотелось назваться Офелией.
Та, что была оракулом «Любовников Смерти», оказывается, жила в чистеньком доме в четыре окна, с белыми ставнями, вышитыми занавесками и цветами на подоконниках; за домом зеленел пышный яблоневый сад, было видно, как ветки сгибаются под тяжестью золотисто-красных плодов.
На стук вышла аккуратная старушка лет сорока пяти, вся в черном.
— Её мать, — вполголоса разъяснил Гэндзи, пока старушка шла к калитке. — Вдова губернского секретаря. Жили с дочерью вдвоем.
Мать Офелии подошла ближе. Глаза у нее оказались светлые и ясные, как у дочери, только с воспаленными красными веками. Это от слез, догадалась Коломбина, и у нее защипало в носу. Поди-ка объясни бедной женщине, что произошедшее — никакое не горе, а наоборот высшее счастье. Ни за что не поверит.
— Здравствуйте, Серафима Харитоньевна, — поклонился Гэндзи. — П-простите, что беспокоим вас. Мы знали Александру Ивановну…
Он запнулся, очевидно, не зная, как представиться. Не японским же принцем. Но представляться не понадобилось.
Вдова открыла калитку, всхлипнула.
— Так вы знали мою Сашеньку? Значит, все-таки были у нее друзья? Вот спасибо, что приехали проведать, а то сижу тут одна-одинешенька, словом перемолвиться не с кем. У меня и самовар готов. Родственников у нас нету, а соседи не заходят, нос воротят. Как же — самоубийца, позор на всю улицу.
Хозяйка провела гостей в маленькую столовую, где на стульях были вышитые чехольчики, на стене висел портрет какого-то архиерея, а в углу тикали старинные часы. Видно, и вправду истосковалась по людям, потому что сразу начала говорить, говорить и уже почти не останавливалась. Разлила по чашкам чаю, но сама не пила — лишь водила пальцем по краю полной чашки.
— Пока Сашенька жива была, тут посетительниц хватало, всем моя доченька нужна была. Кому на свечном воске погадать, кому головную боль снять, кому порчу отвести. Сашенька всё могла. Даже сказать, жив ли суженый в дальней стороне или нет. И всё от чистого сердца, никаких подношений не брала, говорила — нельзя.
— Это у нее дар такой был? — соболезнующе спросила Коломбина. — От самого рождения?
— Нет, милая барышня, не от рождения. Она в младенчестве слабенькая была, всё хворала. Мне Господь деток надолго не давал. Подарит на годик, на два, много на четыре, а после приберет. Шестерых я так похоронила, а Сашенька самая младшенькая была. Я всё нарадоваться не могла, что она на свете прижилась. Болеет, а живет — и пять годков, и шесть, и семь. Мне каждый лишний день как праздник был, всё Бога славила. А в Троицын день, как Сашеньке на восьмой годок идти, случилось истинное Божье чудо…
Серафима Харитоньевна замолчала, вытерла слезу.
— Тюдо? Какое такое «бозье тюдо»? — поторопил ее Маса, слушавший с интересом — даже из блюдца хлюпать перестал и надкушенный пряник отложил.
— Молния ударила в дерево, где она и еще двое соседских ребятишек от дождя прятались. Кто видел, сказывали: треск, дым синий, мальчики те бедные замертво повалились, а моя Сашенька застыла без движения, пальцы растопырила, и с кончиков искры сыплются. Три дня без чувств пролежала, а потом вдруг очнулась. Я у кровати сидела, за всё время ни маковой росинки в рот не брала, только Заступнице молилась. Открывает Сашенька глазки, и такие они ясные, прозрачные, как у Божьего ангела. И ничего — встала да пошла. Мало того, что жива, так еще с того дня хворать перестала, совсем. Но и этого дара Господу мало показалось, решил Он в милости Своей Сашеньку от всех особенной сделать. Я сначала пугалась, а после привыкла. Уж знаю: если у дочки глаза прозрачные делаются, значит, не в себе она — видит и слышит то, чего обыкновенным людям не положено. В такие минуты она много чего могла. Раз, в позапрошлый год, у нас тут мальчонка-трехлеток пропал, никак отыскать не могли. А Сашенька посидела-посидела, губами пошевелила и говорит: «В старом колодце ищите». И нашли, живого, только со сломанной ручкой. Вот она какая была. И разговоры все о чудесном, да загадочном. У ней в комнате книжек целый шкаф. Там и сказки, и гадания, и романы про разных фей с колдуньями.
Тут мать Офелии взглянула на Коломбину.
— А вы подружка ее? Какая славная. И одеваетесь скромно, не то что нынешние. Да вы не плачьте. Я сама поплакала, да и перестала. Чего ж плакать. Сашенька теперь на небесах, что бы отец Иннокентий про самоубийц ни толковал.
Здесь уж Коломбина разревелась по всей форме. Так стало жалко и Офелию, и ее пропавшего чудесного дара — мочи нет.
Ничего, сказала себе разнюнившаяся смертепоклонница, пряча от Гэндзи покрасневшие глаза и сморкаясь в платок. В дневнике опишу всё по-другому. Чтоб не выглядеть дурой. Например, вот так: «У Коломбины на глазах сверкнула хрустальная слезинка, но ветреница тряхнула головой, и слезинка слетела. Нет на свете ничего такого, из-за чего стоило бы печалиться долее одной минуты. Офелия поступила так, как сочла правильным. Хрустальная слезинка посвящалась не ей, а бедной старушке». И еще стихотворение можно написать. Первая строчка сложилась сама собой:
Стряхнув с ресниц хрустальную слезинку
— Расскажите, что случилось в ту ночь, — попросил Гэндзи, деликатно отвернувшись от Коломбины. — Отчего она вдруг побежала топиться?
book-ads2