Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 4 из 100 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Я тут вспомнила, — тихо проговорила Пейшенс, вновь приступая к работе, — как к нам в последний раз доктор Годвин захаживал. За тарелками. Припоминаешь, Хайрам? — Доктор Годвин? — Хайрам немного сощурился. — Хмм. — А при чем тут Годвин? — спросил Мэтью, чувствуя, что ему, вероятно, полезно будет это знать. — А! Пустяки. — Хайрам глотнул чаю и принялся за последний оладушек. — Видно, не совсем уж пустяки, — вставил Мэтью, — раз вы это помянули. Гончар пожал плечами: — Да что со свиньи возьмешь? — Значит, свинья имеет отношение к доктору Годвину? — Ну дак когда он за тарелками заходил… В тот день она так же колобродила. — В тот день?.. — Мэтью уже понял, что это был за день, но не удержался: — Когда его убили, верно? — Глупости это все, — буркнул Хайрам и поерзал на стуле, думая, что пора бы ему привыкнуть к безустанным расспросам Мэтью и тем более к этому проницательному взгляду, каковым юноша сверлил собеседника, почуяв подвох. — Да я и не помню, в тот день оно случилось или после… А тебе, Пейшенс, спасибо! Нашла тему для разговора… — Я же не со зла, ладно тебе!.. — сконфузилась его супруга. — Просто думала вслух. — Может, хватит уже?! — Раздосадованный Мэтью вскочил со стула, чтобы убраться подальше от Сесилии. Брюки у него совершенно промокли на коленях от ее слюны. — Мне пора, надо сбегать по одному делу перед работой. — Булочки почти готовы, — сказала Пейшенс. — Садись, судья подож… — Нет, простите, бегу! Спасибо за завтрак. Полагаю, мы с вами увидимся на обращении лорда Корнбери к жителям города? — Да, мы придем. — Хайрам тоже встал. — Мэтью, ты в голову-то не бери! Просто свинка с тобой играла, подумаешь… — Конечно. Я и сам так считаю. Между мной и доктором Годвином нет ничего общего — в том смысле, что его убили, а меня вроде никто убивать не собира… — «Господи, — подумал Мэтью, — да что я такое несу? У меня жар?» — Ну, до встречи. Он увильнул от Сесилии, которая с громким хрюком заходила на новый круг, выскочил за дверь и по выложенной плитняком дорожке поспешил на улицу. Ну и нелепость, думал он, стремительно шагая на юг. Всерьез гадать над предсказаниями какой-то свиньи! Разве можно в такое верить! Некоторые, впрочем, верят. Животные якобы чувствуют перемену погоды раньше человека, но думать, будто они способны предречь убийство!.. Отдает ведовством, не так ли? А значит, это полнейший бред! Казалось, этим прекрасным утром все население Нью-Йорка решило разом выйти на улицу. Кругом все шныряло, рыскало, носилось и гавкало. Город превращался в натуральный зверинец — вроде тех, что обнаруживались на некоторых прибывавших из Англии кораблях. За три месяца странствий половина пассажиров погибали, и на зеленые брега Северной Америки ступали только лишь их кошки, козы, куры да собаки. Гончарная мастерская Стокли стояла на самой окраине города. На север от их дверей уходила Хай-роуд, что вела через холмистые поля и густые зеленые леса к далекому городу Бостону. Солнце золотыми хлопьями лежало на водах Ист-Ривер и Гудзона. Поднявшись по Бродвею на холм, Мэтью окинул взглядом расстилавшийся внизу Нью-Йорк, как делал всякий раз, отправляясь утром на работу. Над россыпью черепичных крыш — домов, лавок и всевозможных пристроек — висел дымок очагов и кузниц. Работящие горожане сновали по улицам пешком, верхом и на повозках, запряженных волами. Из телег на углах уже вовсю шла торговля корзинами, канатами и прочим скарбом. Словом, жизнь била ключом; не стоял на месте и уборщик навоза, сгребавший звериный помет в тележку с похожим на ведро кузовком — для продажи на фермерском рынке. Мэтью мог бы подсказать этому человеку, где неподалеку от Слоут-лейн лежит отменная куча. Три белопарусных яла шли по ветру по Ист-Ривер. Под звон колоколов на причале и крики провожающих две длинные весельные лодки выводили из гавани судно покрупнее. Разумеется, порт был сердцем деловой жизни города и превращался в улей еще до рассвета. Кого здесь только не было: парусные мастера, якорщики, рыбаки, лебедчики, стропальщики, смолильщики, корабельные плотники, гвоздоделы и прочие представители морских профессий. Если же путник уводил взгляд вправо от доков, то попадал в царство торговых складов, где хранились все товары, покидающие город или прибывающие в него. Здесь работали упаковщики, взиматели транспортных пошлин, тальманы, такелажники и писцы. В центре Нью-Йорка располагались каменные здания таможни, дома мэра и новенькой ратуши, где под одной крышей собрались все, кто ведал насущными вопросами политики и городской жизни вообще: администрация, архив, судебные органы, главный констебль и главный прокурор. По большому счету они были нужны лишь затем, полагал Мэтью, чтобы не дать конкурирующим коммерсантам переубивать друг друга, ибо дикие лондонские нравы благополучно перекочевали из Старого Света в Новый. Мэтью стремительным и полным решимости шагом двинулся вниз, в город. По собственному опыту и по солнечным часам рядом с пекарней мадам Кеннедей он определил, что судья Пауэрс явится на рабочее место не раньше чем через полчаса. Мэтью решил, что не сядет за перо и бумагу, покуда не разбередит душу одному кузнецу. При всем обилии загонов для скота, хлевов, конюшен, живодерен, складов и кабаков Нью-Йорк был красивым городом. Голландцы оставили отчетливый след в его облике: узкие фасады, высокие остроконечные крыши, флюгера, декоративные дымоходы, простые, но геометрически выверенные сады. На всех зданиях к югу от Стены лежала печать голландской архитектуры, а дома и постройки к северу от вышеозначенной границы имели вид топорный, типично английский. Намедни в «Галопе» Мэтью ввязался в довольно оживленный спор на эту тему; в будущем, утверждал он, всем станет ясно, что голландцы имеют пасторальный образ мышления и стремятся украсить все вокруг себя парками и садами, в то время как англичане готовы во имя коммерции заставить каждый свободный клочок земли своими безликими коробками. Достаточно пересечь Уолл-стрит, чтобы почувствовать разницу между Лондоном и Амстердамом. Пусть сам Мэтью никогда не видел этих городов, у него имелась неплохая библиотека, и он всегда живо интересовался рассказами путешественников. Кроме того, он по любому вопросу имел свое мнение, благодаря чему неизменно выставлял себя в ходе подобных бесед в «Галопе» либо героем, либо посмешищем. В самом деле, размышлял Мэтью, двигаясь по Бродвею в сторону церкви Троицы, Нью-Йорк становится… Как бы лучше выразиться? Космополитичным, быть может? Его настоящее и будущее начинают иметь значение для остального мира, — по крайней мере, так оно кажется. На мостовых города то и дело попадаются гости из Индии в ярких платьях, бельгийские финансисты в темных сюртуках и черных треуголках — воплощение серьезности — и даже голландские купцы в камзолах с золотыми галунами и в затейливых париках, с которых при каждом шаге сыпется белая пудра. Все это — верное свидетельство того, что враги вполне способны поступиться гордостью ради звонкой монеты. В городских трактирах за кубком вина и тарелкой трески днем и ночью обсуждаются денежные вопросы: за одним столом сидят торговцы сахаром с Кубы, промышляющие драгоценными камнями евреи из Бразилии и немецкие закупщики табака из Стокгольма. Регулярно наведываются в Нью-Йорк поставщики пигмента индиго из Чарльз-Тауна и представители бесчисленных предприятий Филадельфии и Бостона. Частенько можно наблюдать, как индейцы племен могикан, синтсинк или ирокезов въезжают в город на телегах, полных оленины или медвежьих и бобровых шкур, чем повергают в смятение людей и собак в равной степени. И разумеется, в гавань приходят рабовладельческие корабли из Африки и Вест-Индии. Тех, кого не покупают на месте, отправляют на торги в другие места вроде Лонг-Айленда. Примерно в каждом из пяти нью-йоркских хозяйств трудятся рабы; и хотя городские власти запретили им собираться в компании более двух человек, от купцов в порту то и дело доносятся тревожные слухи о шайках рабов, устраивающих ночью беспорядки на улицах, — быть может, памятуя о давней племенной вражде, они продолжают биться друг с другом за «свои» территории. Мэтью гадал, чем грозит городу подобный космополитизм. Неужели Нью-Йорк переймет не только размеры, но и пороки Лондона, неужели его постигнет та же бедственная участь? От баек об этом городе-пандемониуме кровь стыла в жилах: двенадцатилетние проститутки, парады уродов, беснующиеся у виселицы толпы. Последняя отвратительная мысль напомнила ему о едва не состоявшемся публичном сожжении Рейчел Ховарт в Фаунт-Ройале — как кровожадно заревела бы веселая толпа, глядя на взмывающий в небо пепел… Что же будет с Нью-Йорком лет через сто? Не предопределено ли судьбой и природой человеческой, что каждый Вифлеем со временем превращается в Бедлам? Переходя через Уолл-стрит перед церковью Троицы с черной чугунной оградой вокруг погоста, Мэтью бросил взгляд на поилку для лошадей, в которой он смывал с себя следы ночных злоключений. Еще недавно здесь стояла бревенчатая крепостная стена высотой в двенадцать футов, сооруженная голландцами для защиты от англичан незадолго до того, как город все-таки перешел в руки последних. Случилось это тридцать восемь лет назад. И теперь Нью-Йорку больше ничто не угрожает снаружи, кроме разве эпидемии страшной болезни или иного стихийного бедствия. Мэтью подумалось, что новая угроза, скорее, возникнет изнутри, потому что город забудет, чем чревата людская жадность. Слева на той же Уолл-стрит располагались здания ратуши и тюрьмы. Перед последней на позорном столбе у всех на виду стоял известный карманник Эбенезер Грудер, а рядом — корзина с гнилыми яблоками для желающих лично свершить правосудие над воришкой. Мэтью двинулся дальше и ступил в затянутое дымом царство конюшен, складов и кузниц. Местом его назначения было одно из этих заведений под незатейливой вывеской «Кузница мастера Росса». Он вошел в открытую амбарную дверь, за которой в тусклом свете гремели молоты и оранжевый огонь полыхал в горне из черного кирпича. Крепкий светлокудрый молодой человек работал мехами, заставляя пламя реветь и плеваться. Позади него трудились у наковален кузнец Марко Росс и его второй подмастерье. Они изготавливали очень нужную вещь — подковы для лошадей; шум в кузнице напоминал примитивную музыку, поскольку производимые молотами звуки имели разную высоту. Все работники были в кожаных фартуках, защищающих их от осколков раскаленного металла. Невзирая на ранний час, рубахи на спинах кузнецов промокли насквозь от жары и тяжелого труда. Вдоль стен выстроились в ожидании проверки колеса, плуги и прочий готовый фермерский инструмент: работы мастеру Россу явно хватало. Мэтью прошел по выложенному кирпичами полу к молодому человеку с мехами. Подождал. Джон Файв почувствовал его присутствие и обернулся. Тогда Мэтью кивнул, и Джон кивнул в ответ; его ангельское лицо раскраснелось от жара, под густыми белыми бровями сверкнули светло-голубые глаза. Не сказав ни слова, он вернулся к работе, ведь беседовать в кузнице, когда говорят молоты, бесполезно. Наконец до Джона дошло, что Мэтью так просто не отстанет. Подмастерье ссутулил плечи и, не оборачиваясь, опустил меха. Уже по одному этому жесту Мэтью понял, каков будет исход встречи, но… попытка не пытка. Джон Файв махнул рукой в воздухе, привлекая внимание хозяина, и показал ему пять пальцев: мол, дайте мне пять минут. Кузнец Росс коротко кивнул и бросил строгий взгляд на Мэтью — некоторые тут работают! — после чего взялся за щипцы и молот. На улице, в лучах подернутого дымкой солнца, Джон отер тряпкой блестящий от пота лоб и спросил: — Как поживаешь, Мэтью? — Ничего, спасибо. А ты? — Тоже хорошо. Джон был ниже Мэтью ростом, зато имел широкие плечи и могучие руки прирожденного укротителя металла. Моложе Мэтью на четыре года, он, однако, на юнца не тянул. В сиротском доме на Кинг-стрит — носившем во времена оны название «Сент-Джонский приют для мальчиков» (позднее открылось еще два отделения, приют для девочек и взрослых бедняков) — он оказался пятым Джоном из тридцати шести воспитанников мужеского пола, отсюда и фамилия. У Джона Файва не было левого уха, а через весь подбородок шел глубокий шрам, оттягивавший вниз правый уголок рта, так что на лице его вечно царила печаль. Джон Файв помнил отца, мать и домик на лесной полянке, — быть может, он невольно идеализировал эту картинку из своего детства. Помнил двух малых детей — вероятно, младших братьев. Еще он помнил бревенчатые стены форта и человека в треуголке с золоченым кантом, который о чем-то разговаривал с его отцом и показывал ему древко обломанной стрелы. Кроме того, в памяти юноши остался пронзительный женский визг и размытые фигуры людей, врывающихся в окна и двери. Отблеск огня на поднятом топоре. На этом свеча его памяти погасла. Также он весьма отчетливо запомнил — и однажды ночью поведал об этом Мэтью и остальным друзьям из приюта — тощего, как жердь, человека с черными зубами, который то и дело прикладывался к бутылке и кричал Джону: «Танцуй, танцуй, гаденыш! Танцуй, пока мы ужинаем, и улыбайся, не то я тебе улыбку ножом нарисую!» Джон Файв танцевал в трактире и видел, как пляшет на стене его тень. А тощий собирал у гостей монеты и складывал их в глиняный горшок. Потом он напился вдрызг и, сыпля проклятиями, упал на вонючую койку в какой-то тесной комнатушке, а Джон заполз под койку и там заснул. В комнату ворвались двое и забили тощего дубинами до смерти. Когда его мозги брызнули на стены, а кровь потекла по полу, Джон подумал, что никогда не любил танцевать. Вскоре после этого некий странствующий священник привел девятилетнего Джона в приют и оставил там под присмотром требовательного, но справедливого директора Стаунтона. Через два года Стаунтон отбыл вслед за мечтой — спасать души индейцев-язычников, — а его место занял Эбен Осли, прибывший по назначению из старой доброй Англии. Стоя с Джоном Файвом у дверей кузницы и глядя, как город постепенно начинает входить в рабочий ритм нового дня, а его жители стремительно плывут по течениям своих жизней, словно рыбы в реке, Мэтью потупился и осторожно, взвешивая каждое слово, произнес: — Когда мы виделись в последний раз, ты обещал подумать о моей просьбе. — Мэтью заглянул молодому человеку в глаза. Ответ читался в них легко, как в раскрытой книге, но не спросить он не мог: — Ты подумал? — Подумал, — буркнул Джон. — И? Джон болезненно поморщился и опустил взгляд на костяшки своих кулаков, которыми он помахивал в воздухе — словно вел в ту минуту некий внутренний бой. Мэтью понимал, что так оно и есть, но вынужден был упорствовать: — Мы с тобой прекрасно знаем, что нужно делать. — Ответа не последовало, и Мэтью копнул глубже: — Он решил, будто ему все сойдет с рук. Будто никому нет дела. Да-да, вчера я с ним встречался. Он каркал, как безумец, твердил, что у меня ничего нет, иначе я давно пошел бы к судье. Ты ведь знаешь, что они с главным констеблем регулярно играют в карты. Без доказательств у меня ничего не выйдет, Джон. Нужен человек, который осмелится все рассказать. — Человек тебе нужен, — с легкой горечью в голосе произнес Джон. — Майлс Ньюуэлл с женой переехали в Бостон, — напомнил Мэтью. — Вообще-то, он был готов дать показания и почти дал, но теперь его нет. Остался только ты. Джон молчал, все еще стискивая кулаки и пряча глаза. — Натан Спенсер в прошлом месяце повесился, — сказал Мэтью. — Двадцать лет ему было, а он так и не забыл… — Про Натана я отлично знаю. Тоже на похороны ходил. И я часто его вспоминаю, ей-богу, он же сюда наведывался с разговорами, вот как ты. Скажи мне правду, Мэтью… — Он наконец обратил на него взор — одновременно исполненный страдания и жаркий, как пламя в кузнечном горне. — Кому прошлое покоя не давало — ему… или тебе? — Нам обоим, — честно ответил Мэтью. Джон тихо хмыкнул и вновь отвернулся: — Мне его очень жалко. Он хотел забыть, жить дальше… да только ты ему не дал, верно? — Я понятия не имел, что он хочет наложить на себя руки. — А он, может, и не хотел, пока ты не начал его донимать. Никогда об этом не задумывался? Мэтью, безусловно, задумывался, однако мысли эти упорно гнал: глядя утром в зеркало для бритья, он не мог признать, что именно его просьбы свидетельствовать против Эбена Осли перед судьей Пауэрсом и главным прокурором Джеймсом Байнсом привели к тому, что Натан решил перебросить веревку через балку на чердаке, а потом затянуть петлю у себя на шее. — Натан был болен, — продолжал Джон Файв. — Душой слаб. А ты, раз такой умный, мог бы и догадаться. — Вернуть его не под силу ни мне ни тебе, — ответил Мэтью совсем не тем тоном, каким хотелось: он будто решительно отказывался брать на себя ответственность. — Мы должны завершить нача… — Мы? — сдвинул брови Джон; Мэтью знал, что его гневом не следует пренебрегать. — Кто это — мы? Я не говорил, что твои дела меня интересуют. Просто слушал твою болтовню, только и всего. Ты же у нас теперь такой важный, образованный и говоришь так складно! Да на одном красноречии далеко не уедешь. Мэтью, как водится, решил взять почин на себя: — Согласен. Хватит разговоров. Пора переходить к делу. — О как! Пора и на мою шею петлю накинуть, да? — Вовсе нет. — А именно так оно и выйдет. Я вешаться не собираюсь, не думай. Но жизнь ты мне порушишь — и ради чего? — Джон Файв сделал глубокий вдох и мотнул головой, а потом заговорил тихо, почти безнадежно: — Осли прав. Всем плевать. А ежели ты вздумаешь на него наговаривать, никто тебе не поверит. Слишком много у него друзей. Слишком много денег он спустил за игорными столами, чтоб его теперь бросили за решетку или прогнали из города. Кредиторы не позволят. И даже если я все расскажу или кто другой расскажет, нас почтут за безумцев или одержимых, а то и… ну, не стану говорить, что со мной может статься. — Если ты боишься за свою жизнь, судья Пауэрс… — Все треплешь, треплешь языком, — сказал Джон Файв и грозно пошел на Мэтью (тот было решил, что давняя дружба двух приютских сирот может закончиться для него переломом челюсти), — а сам и слушать никого не желаешь. — Он вдруг прекратил наступление и бросил взгляд на улицу: мимо ходили джентльмены и дамы, проехала повозка, дети со смехом носились друг за дружкой, словно у них не жизнь, а сплошное веселье. — Я сделал Констанции предложение. Поженимся в сентябре. Джон уже год как был влюблен в Констанцию Уэйд, — Мэтью это знал, но никогда не думал, что другу хватит смелости предложить ей руку и сердце. Она ведь была дочкой сурового проповедника в черных одеждах, Уильяма Уэйда: говаривали, даже птицы перестают петь, стоит ему обратить на них свой немигающий святой взор. Мэтью, бесспорно, обрадовался за Джона. Констанция была девушкой миловидной, с живым и бойким умом. Однако он понимал, что это означает для их дела. Джон помолчал с минуту, и Мэтью тоже решил придержать язык. Наконец его друг молвил: — Филип Кови. Беседовал с ним?
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!