Часть 64 из 82 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Два дела мне по душе — дома строить и стихи сочинять.
— Толково, — почему-то с покровительственной ноткой в голосе протянул Виталий, — только одно с другим не вяжется… А в общем толково!
Уважительное отношение Зосимова к будущим намерениям Володи подкупило его, толкнуло на откровенность.
— Понимаешь, — сказал он, — я хотел бы научиться писать стихи.
— Этому можно научиться? — простодушно спросил артиллерист.
Пулеметчик задумался.
— Можно, — уверенно подтвердил он. — Знаешь, я хотел бы написать поэму про нашего комиссара и Степу Левченко, про «Дуню» и про тебя, чумазый чертушка.
— Ну, обо мне-то что писать? — удивился артиллерист. Подумав, он заметил серьезно и ободряюще: — Что ж, и те, кто пишут, — народ нужный. Конечно, это тебе не машинист. Но дело, не отрицаю, дело!
Виталий осмотрелся в землянке и потянулся к полочке, прибитой над нарами:
— То-то у тебя здесь книги понатыканы…
Он потрогал растрепанные корешки, и на ладонь ему упала маленькая книжка с листами тяжелыми от пропитавшей их извести.
— Смотри-ка, — изумился Зосимов, — поэт Генрих Гейне! Читаешь? Я в школе тоже немецкий проходил. Ну, признаюсь, в этой премудрости выше тройки не поднимался.
Виталий отбросил книгу, она словно выдохнула белую пыльцу.
— А на что тебе сейчас дался этот немец?
Пулеметчик взял книгу, перелистал ее.
— Ты знаешь, какой он поэт?
— Немец!
— Вот затвердил! — рассердился пулеметчик. — Да я тебе назову немца, перед которым мы с тобой шапки снимем. Маркс! Слышал? Карл Маркс!
Иринушкин и Зосимов в эту минуту походили на молодых бычков, драчливо наклонивших головы.
— Этот самый немецкий поэт Гейне, — продолжал Володя, — был другом Маркса. А через сто лет фашисты сожгли на кострах книги Маркса и книги Гейне. Так что сам понимаешь, немец немцу рознь.
Прошло немало времени, прежде чем в землянке снова водворилось миролюбие.
Виталий считал, что с другом Маркса еще можно поладить. Под низкими накатами землянки вдруг зазвучала немецкая речь. Иринушкин читал строфы из «Германии». Он тут же объяснил смысл прочтенных стихов:
— При жизни счастье нам подавай! Небом пусть владеют ангелы да воробьи.
Володя повернулся к товарищу, стоявшему у притолоки.
— Сказать тебе, Виталька, кого всегда напоминает мне Гейне? Нашего Маяковского. Он такой же горластый, умный, злой.
— Пусть хоть и Маяковского, — уже спокойно отозвался Зосимов, — только я не любитель стихов… Будешь писать Алле Ткаченко, от нашего расчета поклон! Ну, прощай!
Володя вышел из землянки вместе с Виталием. Накрапывал дождь.
На том берегу на соборе хрипло и прерывисто орал репродуктор.
Иринушкин и Зосимов прислушались.
— Защитники Шлиссельбургской крепости! — взывал голос. — Снова обращаемся к вам. Поражение Советов неизбежно. Сдавайтесь! Только так вы можете сохранить свою жизнь. Сдавайтесь!
— Брехня, — презрительно махнул рукой артиллерист.
В последнее время гитлеровцы часто повторяли предложение о сдаче крепости. В гарнизоне к этой болтовне привыкли и не придавали ей никакого значения.
На дворе плюхнулась мина. В бойцов полетели комья земли.
Зосимов усмехнулся.
— Вот как она звучит, немецкая поэзия.
И пошел к башне, высящейся за косой сеткой дождя.
Долго еще стоял Иринушкин у входа в землянку. Тяжелые капли поднимали на лужах пузыри. Тучи шли так низко, что казалось, это дым.
Г Л А В А XX
СО ДНА РЕЧНОГО
Едва ли не каждый день дивизионный «бог огня», как называли начальника артиллерии, звонил в крепость и требовал, чтобы берегли боекомплекты.
Зимой была установлена жесткая суточная норма: три снаряда на ствол. Теперь норму увеличили. Однако не так, как надо бы, когда стоишь нос к носу с противником.
Это очень портило настроение артиллеристам. И переживалось ими тяжелее, чем недостаток продуктов.
Правда, с продуктами стало намного легче. До изобилия, конечно, далеко. Но все-таки томительное, унижающее чувство голода исчезло. Бойцы попривыкли, научились обходиться пайком. К тому же в отделениях и расчетах нередко устраивались своего рода складчины.
На протяжении трех-четырех дней все отдавали часть своего хлеба и табака одному «счастливчику», чтобы он мог основательно «заправиться». Потом место «счастливчика» занимал другой, и так чередовалось все отделение.
Полушутя ребята из «Дуниного» расчета уговаривали других артиллеристов устроить такую же складчину для их орудия.
— Одолжили бы по снарядику, дали поработать на всю железку, — говорили они.
Первым результатом строгой нормы было то, что артиллеристы научились беречь снаряды и стрелять без промаха. «Пустой» выстрел считался позором. Цель выбирали обстоятельно и поражали ее наверняка. Но у людей руки зудели — подкинуть на тот берег огоньку, да беглым, беглым.
О чем бы ни разговаривали между собой артиллеристы, беседа их непременно сворачивала на «снарядную норму», и нельзя ли тут какое послабление сделать. Так уж им въелась в печенки эта норма.
В «Дунином» орудийном гнезде постоянно дежурили по два человека. При надобности они вызывали к бою весь расчет.
Дежурные пары складывались как-то сами собой, немалую роль здесь играла дружеская приязнь. Только Зосимов и Калинин попали на такое парное дежурство вопреки ей.
Сначала они даже в разговор друг с другом не вступали. Каждый занимался своим делом: один наблюдал через амбразуру, второй работал у пушки. Затем менялись местами.
Но «на точке» не разговаривать никак нельзя. Потому что, если молчать, неудержимо тянет ко сну.
И в парах установился такой порядок: один говорит, а его сотоварищ подтверждает, что слушает. Виталию и Константину Ивановичу оставалось только следовать этому обычаю. Другого выхода не было.
В первую пору не очень складные у них получались разговоры. Ну, о чем толковать человеку, родившемуся еще в прошлом веке, с мальчишкой, который лишь на днях в первый раз побрился?
Константин Иванович, позевывая, а потом все более увлекаясь, заводит рассказ о восемнадцатом годе, о том, как отходили под натиском колчаковцев, а чуть позже погнали их через всю Сибирь.
— Сообразить надо, — повествует ефрейтор Калинин, — тогда нашей республике шел всего-навсего первый годок. Кем мы были? Мужиками, только дюже сердитыми. А мужика рассердить, он с цепом пойдет колошматить хоть кого. Воевали за что? За землю. И еще — за волю. Чтобы соплякам вроде тебя не знать таких слов: «господин», «барин», «батоги». Это мы понимали.
— Слышу, Константин Иванович, слышу, — говорит Виталий.
— Была у меня о ту пору пушчонка, — продолжает ефрейтор, — трехдюймовка. Это теперь пошли семидесятишестимиллиметровки и сорокапятимиллиметровки, а тогда на дюймы меряли… И вот, под Ачинском это было, сильно нажали на нас беляки. Стояли мы, помнится, в ольховой рощице. Прискакал к нам на пегом жеребце комбриг Гришко, — была у него и фамилия, конечно, но мы его по-свойски звали. Соскочил Гришко наземь, папаху с кучерявой головы долой. «Братцы, бомбардиры, — кричит, — выручайте. Надо белякам во фланг стукнуть. Летите что есть духу на ту пожинку!» — И показывает, куда лететь, а там все дымом затянуло.
— Слышу, слышу, — затаив дыхание, откликается Зосимов.
— У меня же, вишь ты, на беду упряжной конь оступился да охромел, так Гришко кричит: «Бери моего жеребца. Только чтобы в момент!» Выскочили мы на ту пожинку, развернули пушки. А беляки, вот они, тут. А мы как вдарим. Да еще раз, и еще…
— Слышу! — это опять Виталий.
— Ладно, слышишь. Так что? — скептически замечает ефрейтор. — Ну, давай, твой черед рассказывать.
Зосимов начинает говорить про школу, про экзамены, как кто-то там «плавал», а кто-то «срезался».
Калинин слушает, отзывается, но все невнятней. Вдруг всхрапывает и сердито трет себе щеки.
— Ты бы позанятней что придумал, — ворчит он, — а то городишь ерунду… Господи, тянет в сон, как в омут.
Наводчик старается найти тему поинтереснее, но все неудачно. Константин Иванович, единственно чтобы не заснуть, начинает ругать своего напарника.
book-ads2