Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 9 из 16 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Цель эту нам раскрыла одна подробность, здесь обнаруженная на суде. Покойную, говорят нам, не предали земле с последними обрядами церкви. Это глубоко печалит ее неутешную мать. Позволю себе догадку: покойная любила мать и даже в минуты смерти, приготовленной, по недостатку данных, не поддающимися удовлетворительному анализу припадками обоюдного разочарования жизнью, помнила о ней. Ее записки к Палицыну – посильная забота о материальных нуждах старушки, ее другие записки – попытка обставить свою смерть такими подробностями, чтобы истинная форма ее не обнаружилась и не дала повода заподозрить самоубийство или согласие на расчет с жизнью. Тогда ее похоронят, и ей по смерти и пережившей ее матери не будет тяжело. Вот, добиваясь удовлетворительной редакции своего последнего слова, редакции, замаскировывающей ее согласие на смерть, рвала Висновская неудачные записки, пока не остановилась на последней. Что во время писания этих записок над ней не стоял человек, желающий только ее смерти, а рядом с ней сводил счеты своей жизни, это ясно из слов его записок. Подобно ей, он писал к родным и друзьям, подобно ей и он просил о последнем долге христианском, умоляя не видеть в нем самоубийцы и убийцы и высказывая упрек тем, кто не хотел его счастья. Что над ней стоял не убийца, который уйдет, как только покончит с ней, а подобный ей неудачник, долженствующий тут же рядом с ней умереть, она не сомневалась. Во всех ее записках и помину нет об имени или фамилии Бартенева. Она называет его просто «этот человек», предполагая, что нет надобности указывать убийцу, ибо он будет тут же, рядом с ней покоиться, не признавая жизни без нее. Что эти Бартеневские записки – не измышление с целью спасти себя, что разорванные записки Висновской разорваны не им с той же целью – это ясно. Желай Бартенев уничтожить вредные для него записки, то раз у него не хватило духа около трупа когда-то для него интересной женщины заниматься выбором документа, наиболее подходящего к цели самозащиты, неужели не сообразил бы он, что, вместо того, чтобы неудобные записки рвать в клочки и тут же кидать, у него в распоряжении лучшее средство: взять их с собой и бросить, разорвав в клочки, на улице. Ведь Варшава велика, и не станут же подбирать все бумажные клочки, валяющиеся на улицах города. Говорят, что Бартеневские записки вымышленны, ибо одна из них – к отцу – упрекает последнего в том, в чем он даже и не виноват. Бартенев ведь с отцом о браке не говорил, отказа не получал, а следовательно, и упрекать отца ему не приходилось. Правда. Но сын не говорил отцу о браке, потому что не мог рассчитывать на его согласие. Вероятно, во всем складе отношения отца к сыну, может быть, в его суровости или неуступчивости лежала причина боязни сына говорить с отцом на такую тему, и вот в последнем письме сын бросал отцу упрек за тот образ отношений, который делал невозможным со стороны сына даже попытку к просьбе о браке по его личной склонности, а не по одобрению отца. Отчего же он, покончив с Висновской, сам остался жив? Да, это тяжелое обстоятельство в деле, лишающее подсудимого того состояния, в каком мы не отказываем памяти несчастных убийц из-за любви, когда они тут же произносят над собой смертный приговор. Обвинение в трусости напрашивается на язык. Но едва ли это так. Живя среди сверстников, подобно ему избравших своей профессией военное дело, дыша воздухом, в котором нет места боязни смерти, где готовность в необходимые минуты жертвовать своей жизнью – долг, с которым не спорят, Бартенев не мог быть трусом. Иначе объясняю себе я то, что он остался живым. Бартенев весь ушел в Висновскую. Она была его жизнью, его волей, его законом. Вели она, он пожертвует жизнью, лишь бы она своими хорошими и ласкающими глазами смотрела на него в минуту его самопожертвования. Но она велела ему убить ее прежде, чем убить себя. Он исполнил страшный приказ. Но едва этот дорогой для него образ закрылся, едва печать смерти навсегда сомкнула ее глаза, в которые он так любил глядеть и догадываться о желаниях, их одушевляющих, чтобы поспешить исполнить их, он потерялся: хозяина его души не стало, не было больше той живой силы, которая по своему произволу могла толкать его на доброе и на злое, на отчаянный подвиг и на робкое молчание. Что было потом, мы не знаем того. Сколько продолжался столбняк ужаса, когда он увидел, что он сделал, определить трудно. Но только не заботой о своем спасении был занят несчастный Бартенев. Не ненавистью, а какой-то нежностью звучали его слова, когда он сказал товарищу: «Я убил Маню». Дальнейшее общеизвестно. Бартенев заявил о своем преступлении без всякой попытки избежать кары. Его показание, прочитанное здесь, дано без всяких советов или убеждения со стороны власти. Его он подтвердил и здесь, на суде. Можно относиться к тому или другому его объяснению, но нельзя уличить его даже в малейшей неправде рассказа. Он – преступник, но он не призвал лжи на помощь к себе. Преступление его велико. О невменении зла в вину он не помышляет. Но было бы жестоко думать о том, как бы тяжелее и суровее применить к нему карающее слово закона. Было бы ошибкой думать, что в суровости задачи карающего правосудия и суровостью судья Приближается к намерениям законодателя. Нет, слово закона напоминает угрозы матери детям. Пока нет вины, она обещает жесткие меры непокорному сыну, но едва настанет необходимость наказания, любовь материнского сердца ищет всякого повода смягчить необходимую меру казни. Еще не было примера, чтобы судье дозволялось, не удовлетворяясь указанными карами, просить об увеличении наказания. Но если особые обстоятельства дела возбуждают чувство сожаления к подсудимому, если обстановка преступления указывает на плетеницу зла и несчастия в ошибках, приведших подсудимого к преступлению, то возможно смягчение наказания. В данных настоящего дела много этих смягчающих мотивов. Многие из них имеют за себя не только фактические, но даже и юридические основания. Если не точная буква закона, то либо цели его, либо мнения сведущих в праве людей, либо опыт чужих законодательств и подмеченная неполнота нашего права говорят о возможности менее сурового приговора. Мой товарищ по защите представит в кратком очерке доводы в этом направлении. Я, как вы слышали, ограничился данными бытовой стороны дела, я говорил о тех пережитых Бартеневым моментах, которые разделяют вину преступления между ним и его жертвой. О, если бы мертвые могли подавать голос по делам, их касающимся, я отдал бы дело Бартенева на суд Висновской. Впрочем, оставленные ею записки отчасти свидетельствуют об ее взгляде на роковую развязку. «Человек этот, убивая меня, поступает справедливо, он правосудие», – писала она. Я не хочу видеть в этих словах голос правдивой нравственной оценки занимающего нас события: Висновская не доросла до роли учителя морали. Но я хочу убедить вас собственными словами покойной, что она считала себя глубоко виновной перед Бартеневым, а это сознание – основание между многими другими к пощаде подсудимого, так как убийцы не исключены из категории лиц, относительно которых допустимо снисхождение. Вот и все, что я мог сказать за Бартенева. Обвинитель согласится со мной, что я был прав, сказав, что между нами нет непримиримых противоречий. Он требует справедливого приговора, – я напоминаю и ходатайствую о сочетании в нем правды с милосердием, долга судьи с прекрасными обязанностями человеколюбия. * * * Бартенев был признан виновным в умышленном убийстве и приговорен к 8 годам каторжных работ. Однако по «высочайшему повелению» каторжные работы ему были заменены разжалованием в рядовые. Речь в защиту А. Максименко 15–20 февраля 1890 г. в г. Ростове-на-Дону суду были преданы Александра Егоровна Максименко и Аристарх Данилович Резников по обвинению в предумышленном отравлении мужа Александры Егоровны, Николая Максименко. * * * Завтра к этому часу вы, вероятно, дадите нам ваше мнение о свойстве настоящего дела и об отношении к нему предстоящих подсудимых. Томительный вопрос: какое впечатление производит на судей совокупность проверенного здесь материала и кто вероятный виновник содеянного зла – получит удовлетворение. Подсудимые – и та, которую я защищаю, и тот, за кого скажет слово третий защитник, – отрицают свою вину. Следовательно, нам нужно сосредоточиться на изучении улик против них. Но чтобы правильней разобраться и безошибочнее решить дело, я советую вам разделить ваше внимание поровну между подсудимыми, обдумывая доказательства виновности отдельно для каждого подсудимого так, как будто судьба другого сегодня не предстоит вашему вниманию. Этот прием спасет вас от вредной для дела и особенно вредной для подсудимых перепутанности улик. Известна человеческая слабость к быстрым обобщениям: мы охотно спешим впечатление, полученное от одного ряда явлений, перенести на соседние, сходные с ними. Мы незаметно объединяем в одно целое группу независимых предметов и думаем о них, как об одном. То же повторяется и при решении дел уголовных. Совершилось преступление. Подозреваются несколько лиц. Мы начинаем смотреть на всех подсудимых, привлеченных по одному делу на всю скамью, как на одного человека. Преступление вызывает в нас негодование против всех. Улики, обрисовывающие одного подсудимого, мы переносим на остальных. Он сделал то-то, а она сделала то-то, откуда заключается, что они оба сделали и то и другое вместе. В примерах нет недостатка. Вы слышали здесь показания, которыми один из подсудимых изобличался в возведении клеветы на врача Португалова, а другая – в упреке, сделанном ею соседке Дмитриевой в неосторожном угощении больного мужа крепким чаем, что было на самом деле. И вот в речи обвинителя эти отдельные улики объединяются в двойную улику: оказывается, что Максименко и Резников клеветали на доктора, Максименко и Резников упрекали Дмитриеву. Испросив у вас отдельного внимания каждому подсудимому, я обращусь к делу. При этом, памятуя, что мы призваны содействовать, а не мешать вашему правосудию, я откину из моей речи все то, что, имея полную возможность принять вид серьезного довода за подсудимую, на самом деле не представляется доводом перед моим внутренним зрением. Я буду вести не придуманную, а продуманную речь, не заботясь о том, что во многом, быть может, разойдусь с моими товарищами по защите. Итак, во-первых, я не стану отрицать того, что насильственная смерть мне представляется фактом. Те неточности химической экспертизы, на которые указал вам мой молодой сотрудник, та шаткость вторичного медицинского мнения, констатировавшего смерть Максименко от отравы, которое опиралось на выводы химического анализа и падало вместе с неверностью последнего, – все это, может быть, и сильно, но я признаюсь, что мне лично не справиться с этими техническими выводами людей знания, что, сверх того, окончательный вывод экспертизы и по ослаблении его критикой остается довольно сильным, по крайней мере, в моих глазах, так что я думаю обойти его без возражений, успокаиваясь тем, что, в случае, если улики против того или другого подсудимого недостаточны, то и с признанием преступности у обвинителя не будет в запасе данных, связывающих преступление с намеченной им личностью. Но прежде чем подойти к детальным уликам, собранным против, Александры Максименко, я нуждаюсь в указании на одно положение, от верности или неверности которого зависит достоинство моих заключений по делу, и затем должен буду высказываться по вопросу о пределах исследования жизни подсудимой ввиду далеко заходящих вдаль биографических изысканий обвинителя, рисующего нам жизнь подсудимой чуть не с самого детства. Положение первое таково: здесь давали преобладающее место показаниям врача Португалова и полицейского чиновника Дмитриева, а равно и жены последнего. Со своей стороны, более меня принимавшие участие в судебном следствии товарищи и некоторые свидетели говорили о возбужденном, по словам подсудимого Резникова, деле о вымогательстве Португаловым 300 рублей за выдачу свидетельства о смерти покойного Максименко. Указано было и на то, что Дмитриев и его жена – те лица, к которым относился упрек Александры Максименко, слишком страстно относились к делу и высказывали подозрительные предположения против подсудимой, не подтвержденные ссылкой на тех лиц, на которых они ссылались. Я, подобно обвинителю, не доверяю клевете на Португалова и признаю, что ложь доказана бесспорно. Далее, я допускаю, что Максименко упрекала Дмитриевых в угощении больного мужа чаем. Но что же отсюда следует? А то, что Португалов был глубоко оскорблен этой бьющей в самую сердцевину человеческого достоинства инсинуацией. В меньшей степени, но тоже недовольны были обвинением в неосторожности и Дмитриевы. Обе обиженные стороны, сознавшие полнейшую несостоятельность обвинения против них, естественно, с подозрением отнеслись к авторам выдумки. А когда оказалось, что смерть Максименко была неестественной, то подозрение перешло в предубеждение против клеветников, вероятно, имевших цель этими инсинуациями отводить глаза от виновников преступления. Между тем пущенная о Португалове, во всяком случае не моей подсудимой, клевета – о чем свидетельствуют все обстоятельства дела – передается автором лжи в семью Дубровина. Там рассказу верят и громко передают о поступке Португалова, даже идут, в лице свидетеля Леонтьева, жаловаться полиции на вымогательство врача. Понятно негодование Португалова на дерзость лжи. В негодовании он уже не анализирует развития клеветы, а объединяет всех, разносящих ее, в одну шайку, вероятно, имеющую цель клеветать на него, чтобы подорвать веру в его сомнения о причине смерти Максименко и добиться похорон без вскрытия. Происходит трагикомедия: Португалов, оскорбленный, подозрительно истолковывает все поступки в семье Дубровина, а семья Дубровина с вдовой Максименко, доверяя пущенной клевете, в подозрениях Португалова видят только новые и новые придирки. В меньшей мере, но та же история повторяется в отношениях к Дмитриевым. Подозрение, высказанное вдовой покойного, раздражило их. Они недоверчиво относятся к ней; она, не зная истинной причины смерти мужа, их подозрительность объясняет иными мотивами. Эти причины дали окраску отношениям этих свидетелей к делу. Они озлоблены и поэтому пристрастны; тем более опасно, что их подозрительность искрения. Но они – люди правдивые, особенно я это скажу о Португалове. Поэтому в их показаниях надо различать две стороны. Там, где они, а особенно Португалов, говорят о своих действиях, о своих поступках и действительном их значении, там он правдив, ибо порядочность его гарантирует нас от сочинительства того, что для него явно не существует. Но там, где он говорит о значении чужих поступков, где он характеризует чужую душу и оценивает чужие чувствования, – а самая опасная часть его показаний и составляет его мнение о недостаточности внимания вдовы к покойному супругу в предсмертные дни, о холодности ее при гробе и т. п. – там его мнения, как таковые, всего более страдают недостатком беспристрастия. Тут уже нет гарантии в его личном достоинстве, потому что самые достойные люди отдают дань чувству и страсти и под углом их не безопасны от воображения, заменяющего действительность. И вот моя просьба к вам: верьте Португалову и Дмитриевым, где они свидетельствуют о себе, не верьте им, где они судят и рядят о людях, им неприятных за причиненное ими воображаемое зло. По вопросу о биографических подробностях относительно подсудимой я, пожалуй, готов признать долю правды в мнении моего сотоварища по защите, – что необходим предел таких исследований, дабы избегнуть излишнего влияния этих подробностей на силу настоящих улик; готов согласиться, что не обвинителю, а защите дозволительно далеким прошлым, если оно безупречно, испрашивать снисхождения к виновному; согласен, что в устах обвинителя этот прием может переродиться в осуждение подсудимого не за обследованное деяние, а за необследованную прошлую жизнь, может быть, и не похожую на ту, какой ее рисуют случайные свидетели. Но раз дело сделано, раз обвинение старается заглянуть в прошлое подсудимой и вызвало с этой целью несколько свидетелей, то нам уже надобно считаться с совершившимся фактом следственного производства. Одной просьбой о забвении этой страницы дела ничего не сделаешь: она уже прошла перед глазами присяжных. Просьбы о забвении остались бы неисполненными и даже возбуждали бы особое внимание к исключаемым фактам. Так бесплодна просьба матери, которая, давая дочери своей какой-либо модный роман, предлагает ей не читать некоторых отмеченных красным карандашом страниц: они будут прочитаны, прочитаны ранее других и только сильнее запечатлеются в молодом мозгу. Нет, я мирюсь с приемом прокурора и, выслушав его обличительную речь о далеком прошлом подсудимой, принимаю вызов, ввожу в мои объяснения апологию ее молодой жизни до встречи с Резниковым и думаю, что обильный материал дела дает нам вывод, совершенно противоположного свойства. С него-то мы и начнем. Дяди и родня, как ее, так и ее покойного мужа, здесь сказали нам, что она осталась почти ребенком после отца. Особенно старательного воспитания ей не давали: мать – женщина, вышедшая из низменных слоев, и не умела, и не желала дать дочери образования. Здесь отметили, что мать притом не свободна от порока неумеренности в вине. Затем, все мы знаем, что после отца у Саши Дубровиной – все так звали девушку – осталось хорошее состояние в трети капитала в торговом доме пароходства братьев Дубровиных. Достигает Саша Дубровина пятнадцати лет. Из девочки начинает формироваться девушка. Просыпаются девичьи грезы, предвестники инстинктов будущей женщины. Засматриваются на нее молодые люди околодка. Стыдливо засматривается и она на них. К матери засылают сватов и свах. Обвинитель отмечает, что в течение года было до тридцати женихов и что с одним было что-то вроде сговора, – это с каким-то греком, а с другим, судя по письму к ней от него, девушка сама объяснилась в любви, без участия матери. И вот это называют первыми признаками ее нравственной порчи. Но разве это так? Женихи, в такой массе попытавшиеся просить ее руки, свидетельствуют как раз о противном. Значит, она была желанная невеста для многих и не спешила броситься на шею первому искателю. Сговор, не повлекший, однако, к браку, свидетельствует только о том, что она своей девичьей воли не позволила отдать без спросу, обвинение не располагает никаким указанием хотя бы от самого недостоверного свидетеля, что жених отказался от невесты по причине ее сомнительного поведения. Письмо моряка, памятное вам по вычурному титулу «многоуважаемая, позволившая назвать себя моей невестой», писанное в Ростов к шестнадцатилетней девушке, свидетельствует только о том, что она честью дорожила и не легко было вырвать у нее полунамек на готовность вступить в брак, так что искателю ее руки приходится подчеркивать молодой девушке слово, слетевшее с ее языка. И я вас спрошу: неужели это порок? Неужели это начало тех «злодеяний», каким эпитетом обозвал эти поступки мало продумавший свое слово гражданский истец. Кто из нас, имея в семье молодых девушек – сестер или дочерей, не знает, что серьезному чувству, которое ведет их к алтарю, предшествуют, как эскизы предшествуют картине, мимолетные вспышки нежности, скоропроходящие печали молодого сердца?… Нет, господа присяжные, грешно клеймить именем порока светлые грезы юности. Этими грезами наполнена любая начинающаяся девичья жизнь. Ссылаюсь на ваши собственные семьи: разве у вас нет того же? Разве вы отвернетесь за это от ваших детей, а не ограничитесь добрым советом, дабы не было ошибки в выборе? Перехожу к истории брака с покойным мужем подсудимой. Этот момент важнее и дает место для размышлений. Обвинителем выставлено положение, что девушка стала принадлежать мужу еще до брака. Но, не довольствуясь этим, обвинение прибавляет, что девушка сама бросилась на своего избранника и, так сказать, женила его на себе. Проверим доказательства и построенные на них выводы. Встречу подсудимой со своим мужем рисуют нам главным образом два свидетеля: брат и сестра покойного Максименко. Обвинитель останавливается преимущественно на показании сестры, как более мрачном. Брата-свидетеля, ценимого обвинителем весьма высоко, как и нами, найдено нужным в данном вопросе обойти. Вот что говорит сестра: я приехала к брату, служившему у Дубровиных в конторе. Стала рыться в его грязном белье и нашла подозрительные пятна крови. Спросила брата, и он мне объяснил, что дочь хозяйки, вопреки его воле, стала с ним в такие отношения, которые прикрываются браком. Тон показания не в пользу девушки: она сама взяла себе брата свидетельницы, не дорожа своей девичьей честью. Таков рассказ летописца в юбке. Прокурор верит ему и отмечает этот факт как доказательство развращенности подсудимой. Летописец – брат покойного говорит другое. Прежде всего, он, как здесь установлено без возражений, был покойному вместо отца. Он воспитал его и содержал его до тех пор, пока тот не встал на свои ноги. Брат покойного, по свидетельству и по объяснению гражданского истца, действующего от имени матери покойного, человек совершенно порядочный. Он содержал всю семью. Истица свидетельствует, в лице своего поверенного, что он прекращал содержание матери только на время брачной жизни покойного Максименко, на которого, как на более состоятельного, была перенесена повинность содержания матери, безропотно исполнявшаяся дотоле братом-свидетелем. Со смертью покойного, Антонин Максименко опять заботится о матери. Так вот этот свидетель – брат и воспитатель покойного говорит нечто другое: «Брат был со мной откровенен, как с отцом. Это была натура честная и прямая. Алчности в нем не было. Вступая в брак с Дубровиной, он тяготился неравностью состояния, – его, простого рабочего, и ее, наследницы богатого отца. Но брат мой говорил мне, что они друг друга любят, говорил еще нечто, что заставило сказать мне ему: какой тут может быть вопрос. Твой нравственный долг – жениться на ней». Согласитесь со мной, господа присяжные, что это не то, что говорила сестра. А верить ему приходится больше. Он здесь произвел впечатление лучшего свойства, чем все другие, свидетели-родичи. Он имел право на откровенность брата, и брат в откровенности ему не отказывал. Неестественно, чтобы тайну отношений брат передал сестре с таким цинизмом, если даже что-либо подобное было. Но главное: надо совершенно не знать человека и девушки, чтобы доверять показанию Елизаветы Максименко. И развратные девушки родятся чистыми созданиями, и у них до поры потери чести богатый запас того целомудрия, которое то стыдом, то страхом, то отвращением спасает их от бездны падения. Потеря стыда – состояние духа, приходящее много спустя после утраты целомудрия. В минуту же погибели чести девушка – всегда жертва, а не хищница. В минуту падения не она, а тот, кто убаюкивает ее страх, кто заговаривает ее стыд, кто искусными стонами возбуждает ее жалость к себе самой, – не она, а он преступен. И это не только по отношению к девушкам порядочного круга, нет, это, кажется, общее правило. Куда бы мы ни спустились, хотя бы в вертеп разврата, и там сумели бы вырвать горькое признание, исповедь падения у несчастной жертвы греха, – мы услыхали бы и в сотый раз убедились бы, что у порога гибели девушки стоит не ее, а чужая порочная и развращенная воля. И сближение Максименко со своей будущей женой не нарушало господствующего права. Полюбил он, полюбила она. Искренность обоюдных чувств была вне сомнения. Брат и шафера – друзья жениха, даже сестра его, – все здесь это удостоверили. Жених не дождался брачных дней, и, может быть, боясь за отказ ему, бедняку, со стороны матери, подкараулил минуту, когда было легко усыпить страхи девушки, и овладел ею. Она отдалась любимому человеку. А любимый человек оказался лучше тех, кому бы только победить да насмеяться над легковерной дурочкой. Он пал и уронил, но он умел встать и поднять свою жертву. Они вступили в брак. Нелюб он был теще, холодно встретили весть о браке богатые родные. Были помехи, так что пришлось играть свадьбу в другом городе и скромно отпраздновать ее в кругу друзей. Все, кто был на свадьбе, все здесь показали, что жених и невеста любовно шли друг к другу, что ни она, ни он не казались идущими к венцу насильно, нехотя, по необходимости.
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!