Часть 4 из 52 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Сводная сестра Шваба не слышала их пикировки. Она сняла кольцо, положила возле клавиатуры и заиграла что-то из Шуберта. Всем очень понравилось.
Играла она до позднего вечера, пока все один за другим не разошлись спать, и потом играла негромко каждый вечер, не обращая внимания на мужчин, которые устали ее дожидаться, и осмеяла сына Эстер – тоже мне, Вертер выискался! – когда они в конце концов остались одни в гостиной, она перестала играть, а он попытался закрыть поцелуем ей рот, чтобы не слышать бессердечных рассуждений о любви во время войны. В комнате горничной Латифы, где теперь обитала Флора, она снова сняла кольцо, серьги, поставила бокал коньяка на импровизированную тумбочку, проговорила: «Вот теперь можешь меня поцеловать» – и сама его поцеловала.
– Это ничего не значит, – добавила она, отвернулась и зажгла керосиновую лампу, прикрутив фитиль так, чтобы тлел слабее сигареты. – До тех пор пока мы сами понимаем, что это ничего не значит, – повторила она, почти упиваясь жестокостью, с которой внушала всем отчаяние.
* * *
А потом пришли прекрасные новости. Британской Восьмой армии удалось сдержать натиск Роммеля у Эль-Аламейна и осенью 1942 года наконец-таки развернуть решительное наступление на Африканский корпус. Битва длилась двенадцать суток. По ночам семейство часами простаивало на балконе, словно в ожидании праздничного салюта, и напряженно всматривалось в темноту, силясь разглядеть к западу от Александрии отблеск исторического сражения, которое должно было решить их судьбу. Одни курили, другие болтали между собой, с соседями сверху или снизу, которые тоже высыпали на балконы, махали друг другу, корчили гримасы, изображая то надежду, то отчаяние; из опустевших комнат тем временем долетал неумолчный треск сводок на коротких волнах о развитии событий в Северной Африке. На западе над горизонтом тянулась тонкая сияющая полоска, покачиваясь во мраке светомаскировки, то вдруг вспыхивала, точно лучи фар встречного автомобиля, одолевающего подъем, то снова тускнела, как бледно-янтарная луна в ночном тумане. Издалека доносился приглушенный гул, похожий на стрекот вентиляторов тихими летними вечерами или на шум большого холодильника в кладовой. Спать ложились под еле слышные орудийные раскаты.
– Видите? Все страхи, что нас увезут, оказались пустыми. Разве же я вам не говорил? – сказал Вили сестре Марте, когда стало очевидно, что британцы одержали решительную победу.
Начались приготовления к отъезду из материнского дома. Однако собирались медленно, неуверенно, словно специально тянули время – отчасти потому, что привыкли к образу жизни беженцев и не желали нарушать сложившуюся сплоченность; вдобавок никому не хотелось искушать провидение признанием, что опасность миновала.
– К чему торопиться? – вопрошала прабабка. – У нас еще полным-полно цыплят и голубей. Да и кто их знает, этих немцев. Оглянуться не успеешь, как они вернутся.
Сборы, однако же, продолжались.
На прощанье старуха-мать решила подарить всем сыновьям и дочерям по хрустальному бокалу с золотистыми лилиями. Изготовили эти бокалы в Турции, на стекольном заводе отца.
– Последний раз этот дом видит столько гостей, – пояснила прабабка.
– Судя по тому, как идут дела, загадывать рано, – возразила Эстер.
И оказалась права. Они искали убежища в доме престарелой главы семейства еще трижды: в 1956-м, во время Суэцкого кризиса, затем десять лет спустя, а еще прежде – в 1948-м, когда Вили выследили агенты сионистов и жестоко избили за шпионаж в пользу англичан, пригрозив, что подобным образом расправятся и с прочими мужчинами семьи. Через два месяца до Вили дошли слухи, что агенты снова напали на его след и на этот раз хотят его убить. Он спрятался в доме у матери. Как-то раз достал свой талисман-подвеску, выложил на стол таблетку цианистого калия, которую хранил с Эль-Аламейна, и задал вопрос. Маятник-талисман качнулся прочь от таблетки.
Вили тайком переправили в Италию, а оттуда в Англию, где он сменил имя, перешел в христианство и отрекся от всех прежних национальностей. В Египте он объявился лишь четыре года спустя, чтобы провернуть самую масштабную сделку за всю свою карьеру шпиона, солдата и торговца: пустить с молотка имущество свергнутого короля.
* * *
– Это был конец конца, – рассказывал он через много лет в своем суррейском саду. – Конец эпохи, конец света. После этого все развалилось.
Ему уже было за восемьдесят, он обожал лошадей, сладкое и сальные шуточки, которые, сжав в кулак руку с окостеневшими мышцами, отпускал в старомодной манере: с преувеличенно-выразительной мимикой и непристойными жестами. В поношенном твидовом костюме, классических ботинках, аскотском галстуке и заляпанном кашемировом кардигане он выглядел точь-в-точь тем, чью роль репетировал всю жизнь: викторианским джентльменом, которому совершенно безразлично, чт нижестоящие думают о нем и его внешнем виде. Убедительности аристократическому облику придавала и очевидная с первого же взгляда бедность.
Вили показал мне фруктовый сад, в котором никогда не росло ничего путного, и огромное озеро, которое не мешало бы привести в порядок – «а впрочем, плевать», – конюшни, в которых обитало больше лошадей, чем вмещали стойла, и в довершение всего лес, где никто не отваживался гулять, – мир Джейн Остин, задичавший в пренебрежении.
– Понятия не имею, – ответил он, когда я спросил, с чем граничит этот его лесок. – Наверное, с соседским. Но кто их знает, этих английских лордов?
Тут Вили покривил душой: он отлично их знал. Он был знаком со всеми вокруг. На почте, в банке, в одном из пабов, где он угощал меня пивом, – доктора Спингарна узнавали везде. «Добрый день», «приветствую» – непринужденно срывалось с его губ, словно с малых лет он говорил только по-английски. Он блестяще разбирался в футболе. Однажды утром по пути в городок рядом с нами притормозил «Моррис мини», и в тот раз я вполне осознал, как славно Вили прижился в новом своем отечестве. Леди Такая-то ехала в Лондон: не надо ли ему чего?
– Меня это ничуть не затруднит, – заверила она, когда Вили, поддавшись на ее уговоры, попросил-таки забрать ящик французского вина из какого-то магазина. – Sans faon[6], – добавила она, ухватившись за возможность щегольнуть французским, и пообещала, что вино сегодня же вечером завезет нам лорд Артур собственной персоной. – Entendu[7], – бросила на прощанье, поднимая стекло, и укатила прочь по тихому проселку к шоссе.
– Сухая, что твоя слива без косточки. Как все англичанки.
– По-моему, очень милая, – возразил я, напомнив, что леди сперва заехала к нему домой, а когда ей сказали, что он вышел пройтись, отправилась его искать.
– Очень милая, очень милая, – повторил Вили, – все они здесь очень милые. Ничего-то ты не понимаешь.
В городке указал мне антикварную лавку и решил заглянуть.
– Доброе утро, доктор Спингарн, – поздоровался антиквар.
– Приветствую, – ответил Вили и представил меня. – Ну что, нашли мне джезву?
– Ищу-ищу, – пропел торговец, вытирая пыль со старых часов.
– Девять лет уже ищете, – усмехнулся Вили. – Эдак я умру раньше, чем найдете.
– Вот уж чего можете не опасаться, доктор Спингарн. Вы нас всех переживете, сэр.
– Медлительнее арабов и вдвое глупее. Как они умудрились построить империю? – бросил дедушка Вили, едва мы вышли из магазинчика.
Дома нас ждали его жена, дочь, женатый внук и правнук.
– Видишь этот стол? – Он похлопал по широченному антикварному дубовому столу, на котором накрывали обед. – Я отдал за него пять фунтов. А эти стулья видишь? Их была целая дюжина, на чердаке еще восемь. Семь фунтов за всё про всё. А эти огромные часы? Угадай почем.
– Фунт, – предположил я.
– А вот и нет! Они достались мне бесплатно. В придачу к стульям, – и рассмеялся, густо намазывая кусок хлеба сливочным маслом.
– Ты говоришь как типичный parvenu juif[8], – поддела его дочь.
– А мы и есть des parvenus juifs.
Вили настоял, чтобы после обеда мы вдвоем выпили кофе, «Lui et moi seuls»[9], пояснил он остальным.
– Иди-ка сюда, – Вили поманил меня на кухню, куда перешел, чтобы сварить кофе по-турецки. – Видишь? Все, что нужно, – такой вот котелок, желательно медный, но сойдет и алюминиевый. Этот я заказал в Манчестере. У одного грека. Думаешь, антиквар догадается сделать так же? Да ни в жизнь! Вот поэтому я к нему периодически и заглядываю. Чтобы убедиться, что он по-прежнему дурак дураком, а я это прекрасно вижу: значит, что-то еще соображаю. Понял? – Он заговорщически подмигнул мне, глаза его блестели. Я кивнул, но, если честно, ничего не понял. Я вдруг поймал себя на мысли, что в мире его молодости не продержался бы и дня.
– De l’audace, toujours de l’audace[10], – добавил Вили. – Видишь ли, главное в жизни – не просто понимать, чего хочешь. Но и знать, как именно хотеть. – Эту его фразу я тоже не очень понял, но на всякий случай кивнул. – Но мне везло. Я прожил хорошую жизнь, – продолжал он. – Нам всем с рождения выпадают кое-какие козыри, но и только. Свои я растратил к двадцати годам. Впрочем, жизнь не раз возвращала их мне. Немногие могут похвастаться тем же.
Наконец подоспел кофе, Вили взял две чашечки и принялся разливать, держа джезву пугающе высоко и направляя струю в чашку, как умелые слуги-арабы, чтобы в процессе напиток немного остыл.
– Лучше всех кофе варил твой дедушка, упокой Господи его душу, – признался Вили. – Аспид, чистый аспид с раздвоенным языком, когда терял терпение, кипел, как молоко, готов был порезать тебя на куски, а вот поди ж ты – кофе варил лучше всех в мире. Пойдем.
Другим коридором мы направились в гостиную, битком набитую антиквариатом и увешанную персидскими коврами. На блестящем старом паркете лежал луч послеполуденного солнца, в котором, неловко раскинув лапы, дремала раскормленная кошка.
– Видишь на мне смокинг? – спросил Вили. – Пощупай.
Я протянул руку и потрогал отложной воротник.
– Ему лет сорок, не меньше, – с веселым удивлением пояснил дедушка. – Угадай чей?
– Твоего отца, – предположил я.
– Не пори чепухи, – раздраженно отрезал он. – Отец давным-давно умер.
– Кого-нибудь из братьев?
– Нет, нет, нет.
– Тогда не знаю.
– Я тебе подскажу. Угадай, кто сделал материал? Лучшая ткань в мире.
– Мой отец? – поразмыслив, спросил я.
– В точку. Изготовили в подвале его фабрики в Ибрахимии[11] во время войны. Это смокинг твоего дедушки Альберта.
– Он подарил его тебе?
– Можно и так сказать.
– По какому случаю?
– Эстер отдала после его смерти. В наши дни такую хорошую шерсть днем с огнем не сыщешь. Берегу как зеницу ока, – пошутил Вили. – Пощупай еще разок! – велел он мне.
Виртуозный торговец, подумал я.
– Я тебе сейчас объясню, – Вили огляделся, не слушает ли нас кто, и приблизил лицо к моему, так что мне стало неловко. – Помнишь Флору, la belle romaine[12], как мы ее называли?
Я ответил, что о пианисте Шнабеле узнал именно от Флоры.
– Вот-вот. Во время войны, в дни Аламейна мы все ютились у твоей прабабки. Ты даже не представляешь, до чего же там было тесно. И вот однажды является брюнетка, красивая, но какой-то болезненной красотой, каждый вечер играет на фортепьяно, курит не переставая, вид поношенный, но от этого еще сексуальнее, флиртует напропалую со всеми нами, хотя, готов поклясться, сама не отдает себе в этом отчета. В общем, мы все влюбились в нее как сумасшедшие. До безумия.
– А при чем тут мой дедушка?
– Подожди, дай договорить! – нетерпеливо бросил Вили. – Напряжение в воздухе висело такое – сам подумай, семь взрослых мужчин в доме, не говоря уж о молодняке, который тоже, так сказать, питал надежды, – что каждый день мы начинали со скандала. Ссорились на пустом месте, из-за всего подряд. Мы с твоим дедом ругались каждый день. Каждый божий день. Потом мирились, садились играть в триктрак. И снова скандалили. Ты играешь в триктрак?
book-ads2