Часть 4 из 24 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Первый канал, разумеется, вырезал меня из кадра, но в Интернет информация просочилась и даже недолго там цвела. «Врач больницы такой-то пожаловался министру здравоохранения на свою зарплату», — написало одно крупное информагентство, и сайты помельче сразу же размножили новость. Это был первый и последний раз, когда меня официально признали врачом. Впрочем, меня выставили из академии еще до того, как появились первые публикации, сразу же после отъезда министра. Выпроводили без лишнего шума, деловито и сухо, и посоветовали напоследок сменить профессию.
Я покинул больницу растерянный, еще толком не разобравшись, что к чему, документы, которые мне отдали, как бы говорили мне, что привычный порядок жизни закончился. По дороге в общежитие я позвонил маме и рассказал ей все, как есть, не пытаясь искать себе оправданий. «Хорошо, — неожиданно покладисто отозвалась она (а я-то уже ждал от нее как минимум получасовой выволочки), — езжай домой. Ничего нам от них не надо». Я не понял, кого она подразумевает под «ними». Врачей? Правительство?
«Домой, езжай домой», — тараторила она, распаляя сама себя, и уже не слушала меня. Ей сильно-то никогда и не нравилась эта идея моего отъезда в Нижний Новгород, но, раз уж мне хотелось учиться, она пошла на поводу. Главврач — хам и преступник. Вся эта их академия — клоака. В Петербурге я найду работу, она поможет. С матерью мне будет жить куда как лучше, чем в этом тараканнике. Когда она заводилась, ее было не остановить. «Тпру, ма. Тебя понесло. А армия? — вяло постарался урезонить я ее. — Теперь призовут быстро». — «Неужели ты думаешь, что я не подсуетилась, — она обрадовалась, как будто ей представился повод сделать мне сюрприз, — инвалидность мы тебе уже выправили. Возвращайся домой и ни о чем не думай». — «Кто — мы?». — «Я и доктор твой, Алексей Аркадьевич. Не так уж дорого и обошлось». Она продолжала весело щебетать, не уловив того, как изменилась моя интонация.
И вот тогда до меня дошло, наконец, что произошло со мной сегодня. Эта инвалидность, сделанная задним числом, как будто открыла шлюз, куда рухнуло все сразу — усталость от болезни, обида на бывшее начальство, страх перед будущим и, самое главное — ярость от маминого поступка. Меня словно отбросило на десять лет назад, и вот уже я снова — больной мальчик с калечной ножкой и невпопад дергающимся лицом иду в школу, ведомый мамой за ручку. Это слово «инвалидность» было как удар. Мать так весело и непринужденно об этом рассказывает?
Я наговорил ей тогда много гадостей. «Я давно уже нормальный, дура ты набитая, — кричал я, — меня ты спросила, когда это делала? Зачем ты меня вообще лечила, если тебе нужен инвалид? Приятно тебе, что у тебя ребенок — калека?
Приятно? Хрен я тебе приеду, поняла? Ты меня больше не увидишь». К концу тирады меня ощутимо потряхивало. Сунув дрожащие руки в карманы куртки, я зашагал, не видя дороги, в общежитие. И вот когда, душевно растрепанный, вздрагивающий от ярости, я пришел в свою комнату, грипп, который, как оказалось, лишь дал мне передышку, свалил меня по-настоящему.
То, что я принимал за нервную дрожь, было начинающимся ознобом. Сосед по общаге сказал, что, когда он зашел ко мне, я бормотал неразборчивые слова, пытаясь поймать руками что-то в воздухе, — у меня снова был бред.
Несмотря на мамины заверения, работу в Петербурге я, конечно же, не нашел — всех отпугивал скандал со мной (несмотря на то что, позевав над статьями в Интернете, все давно уже переключились на другие новости, а главврача вскоре сняли). Все, что мне оставалось, — выжидать, пока про меня, наконец, не позабудут на кафедрах и в больницах. А там авось и примут меня обратно в ряды учащихся, а потом и профессионалов.
Света позвала меня в зал, она не любит, когда, придя на работу, я сразу начинаю пить кофе. Даже если посетителей нет, я должен быть в зале, а не рассиживаться в помещении для персонала. В аптеку, пока я переодевался и наспех глотал кипяток с бурым порошком, действительно набилось народу, к Свете стояла очередь. Она взглянула на меня недобро, была недовольна, что я так надолго оставил ее одну. Я быстро встал в соседнюю кассу, и часть посетителей оттекла ко мне. Я обслужил гастарбайтера, выходца из Средней Азии, который просил средство от гриппа, и подешевле. Каждый раз, когда я предлагал ему что-нибудь, он заискивающе улыбался и виновато качал головой, все ему казалось слишком дорого. Сначала он вызвал у меня жалость, потом раздражение. Наконец, всучив ему пакетики травяного чая за пятнадцать рублей и объяснив, что помощи от них ждать не приходится, я обратил свой взор на следующего покупателя. Девица сногсшибательной, но сильно потускневшей наружности (прическа придавлена, тушь осыпалась, явно провела веселую ночку) хрипло и независимо попросила: «Алкозельцер» и «Постинор». Получив желаемое, она удалилась, смерив меня напоследок на всякий случай презрительным взглядом, ну как я буду смеяться над ней. «С кем не бывало» — говорил ее вид.
К полудню, как это обычно бывает, поток посетителей стал жиже, а в обед жизнь и вовсе замерла. Я перезвонил Зинаиде Андреевне, которая в мое отсутствие набрала меня несколько раз, чтобы узнать, что ей нужно. Ей нужно было много чего: и новые лекарства, и узнать, кто достал из шкафа какие-то ее салфетки, и чтобы я купил зубную пасту, — но в основном ей хотелось пообщаться. Я заявил ей, что поскольку сегодня мамино дежурство, то пусть к маме она и обращается. «А разве не ты сегодня придешь?» — невинно поинтересовалась она. «Нет, не я». — «Вечно я что-то путаю» — хмыкнула она. Разумеется, она все прекрасно помнила, но решила на всякий случай попытать удачу, ну как я передумаю и начну ходить к ней каждый день. Как всегда, после разговора с ней у меня испортилось настроение. До конца рабочего дня мы со Светой обслужили еще в лучшем случае два десятка покупателей, которым продали какие-то мелочи (день, хоть с утра нам так и не казалось, случился неторговый).
Вечером, придя домой, я застал следующую картину: мама сидит на кухонном диванчике, всем своим видом изображая усталость, и исподлобья наблюдает за тем, как Лера (которая, наоборот, была оживленна) что-то готовит.
— Я решила попробовать сделать сегодня голубцы, — придушив крышкой струю пара, валившую из кастрюльки, Лера повернула ко мне лицо. — Скоро будем есть.
— Круто. Ты прогрессируешь как повар, — подбодрил я ее и надкусил очищенную морковку.
— А пахнут они как-то странно, — вставила мать.
Лера поджала губы.
— Зинаида сегодня все кишки мне вытянула, — вздохнула мама, — сил моих больше нет.
Я заглянул в кастрюлю. Там булькало зеленоватое месиво — Лера все мелко порубила и перемешала. А я-то уж понадеялся, что это будут настоящие голубцы, спеленутые в капустные листья.
— Мы столько для нее делаем! Она что, не понимает? Совесть нужно иметь!
— Когда ты подписываешь договор, то слова «совесть» и «понимание» там обычно не значатся, — заметил я. — Ты выполняешь работу. За это получаешь вознаграждение. Если выполняешь плохо — не получаешь.
— И что, надо мной можно теперь, как угодно, издеваться?
— Что ты теперь хочешь? Отказаться от договора? — предложил я. Разговор стал меня утомлять.
— А ты что за нее вступаешься? Мать довели, а он ерничает. Кормишь их, кормишь…
Пришлось слегка осадить ее:
— Погоди-ка. Насколько я понимаю, вчера Лера на полученные от меня деньги приобрела фарш и капусту. А теперь готовит из них…
— Ленивые голубцы, — подсказала Лера.
— Вот-вот. Счет за электроэнергию, без которой готовка невозможна, мы оплачиваем с тобой поровну. За Зинаидой присматриваем тоже на равных. Почему это ты — кормилец?
— Ой, голубцы они сделали, деловые какие. Была бы у Леры работа, не будь меня? А с квартирой Зинаидиной кто все придумал?
— Была бы у Леры работа, только другая. Она взрослый человек. За Зинаидой тоже не только ты одна бегаешь. И командиры нам не нужны.
— Да не смеши меня — «взрослый человек». Вы только рассказываете, что сейчас вот пойдете и чего-то сделаете. А сами сидите на попе ровно и ждете, пока мама все придумает. Морду воротите, а живете-то у меня.
— Тебя не туда занесло. Ты прекрасно знаешь, почему мы у тебя живем. Что ты хочешь от нас? Грамоту? Памятник? Тебя послушать, никто, кроме тебя, ничего не делает. Прекращай этот разговор. Слушать тебя противно.
Я ушел в комнату от греха подальше, а когда позже зашел в ванную, чтобы вымыть руки, увидел там плачущую Леру. Она сидела, ссутулившись на краешке ванны и запустив пальцы в волосы, лицо было мокрое и пламенно-гневное. У Леры очень нежная белая кожа, которая подвергается удивительным метаморфозам во время плача, мгновенно краснеет.
— Я не могу так больше, — всхлипнула она. — Почему она постоянно меня оскорбляет?
Я пожалел, что решил посетить ванную, но не стал показывать ей, что раздосадован, ей и так достается.
— Лер, — сказал я, поглаживая ее черные спутанные волосы, в то время как она елозила носом по моему плечу, как слепой кутенок. — Сколько можно принимать все близко к сердцу? Каждый раз у тебя, как первый. Неужели нельзя с этим как-то жить?
— Не могу я так больше.
Я чуть встряхнул ее и заглянул ей в лицо. В своей красноте и сморщенности оно напоминало личико младенца, только что появившегося на свет. Куда только девалась ее красота во время истерик? Одной слезинки было достаточно для того, чтобы напрочь испортить лилейность этого лица.
— Лера, а почему я — могу? В конце концов, я тоже человек, и мне так же, как и тебе, нелегко. Мы же с тобой договорились, что нужно потерпеть.
— Я и так терплю!
— Квартира нам нужна? — строго поинтересовался я и, поскольку она продолжала тихо скулить, сам за нее ответил: — Нужна.
— Ну хорошо, извини, извини.
— Мне, думаешь, не надоело метаться от тебя к матери и всех успокаивать? Никто не хочет договориться в этой семье, чтобы жить мирно, — все хотят, чтобы было по-ихнему. А я, чуть что, сразу должен выступать буфером.
— Все-все, успокоилась уже.
— Вот и хорошо. Немного еще осталось. Мы сами согласились на эту квартиру. Надо уже довести дело до конца. Ну не можем мы сейчас от мамы съехать.
— Я знаю.
Она склонилась над раковиной, чтобы умыть лицо, и красиво колыхались при этом груди в чуть тесном лифчике. Я стал ее пощипывать. Дверь в ванную, в отличие от материной, не запиралась, и неизбежное в нашем случае исступленное совокупление было отмечено для меня еще одним, новым удовольствием — боязнью быть застигнутым. Наконец-то это были наслаждение и нега, а не вороватые объятия со стиснутыми, чтобы не услышали, зубами. Мы наплевали на мать, которая наверняка что-то слышала, а потом вернулись на кухню, тихомолком перемигиваясь.
Мать уже сама помешивала в кастрюле. Лицо озабоченное. Всем своим видом она давала понять, что пошла на попятный, что понимает, что перегнула. Бегая суетливо от мойки к столу с тарелками, специями и хлебом, она называла меня сыночкой и сама предложила распить ее дорогое вино. И Леру встретила чуть ли не с восторгом и окружила неуклюжей заботой, как больную. Та уже тоже улыбалась, и, попивая вино, мы выглядели как дружная семья.
Но вечером это искусственно нагнанное веселье рассеялось, и настроение испортилось. Мать, нацепив очки, чинила замшевую куртку, часто поднося ее рукав к лицу и что-то критически в нем разглядывая. Ругалась тихо, уколов палец иголкой. Потом ушла к себе — «застрочить». Лера, оживленная от вина, подпиливала ногти и то и дело сочувственно спрашивала, почему я такой грустный, пока я не разозлился и не ответил ей резко. После этого стало совсем паршиво. Она не сказала ничего обидного, а я вышел из себя. Ее сочувствие в последнее время почему-то превратилось из поддержки в бремя. Мерное «хрясь» пилки, стук машинки в соседней комнате были в сговоре против меня. Каждый скрип достигал внутренностей. Уйти прогуляться? Но уж лучше терпеть то, что творится дома, чем объяснять Лере, что я должен на какое-то время от всего сбежать. Что я просто не могу здесь больше находиться. Она начнет набиваться со мной, а если я откажусь, последует обвинение в равнодушии, и Лера снова расплачется. Звуки, проникавшие в меня, шумно отсчитывали время, торопили, взвинчивали. Тихо, еще только решая, бить тревогу или нет, шевельнулся на щеке мускул.
Уйти бы куда-нибудь, от них подальше, спрятаться, — писал я, пользуясь тем, что надувшаяся Лера не отвлекает меня, не стоит за спиной. Подхлестнутый вином, сегодня я был более вдохновенным и многословным, чем вчера, — хоть в ванной запирайся. Опять сорвался на Лере. Но если мы поссоримся, я могу уйти к кому-нибудь, отсидеться. А она не сможет. Ей некуда идти, и я заложник ее беспомощности. Сколько раз зарекался хамить ей, и вот опять сорвался. Зинаиде восемьдесят три. Сколько это еще будет длиться? Пять лет? Семь? Десять? Дома с каждым днем все хуже. Мать тоже шпыняет Леру. Грызутся постоянно, и каждая норовит вовлечь меня в конфликт. Я постоянно на линии огня. У всех уже не хватает терпения. Как странно и дико, что только смерть Зинаиды сможет нам помочь, сможет расставить все по своим местам.
Я посмотрел на Леру. В ней было что-то от милого бурундучка или белочки. Кажется, щеки ее немного округлились за время жизни у нас. Поймав мой взгляд, она отвела глаза. Включила телевизор и принялась тереть ногти бархоткой.
Зинаида становится все отвратительнее, — продолжал я. — Кажется, она воплощение всего, что я ненавижу: подлая, трусливая, — она, кажется, находит настоящее и единственное удовольствие в том, чтобы мучить людей, помыкать, наслаждаться их зависимостью от нее.
Глава 4
Первая моя запись, что появилась в дневнике после того страшного гриппа, была лаконичная и вялая (давали себя знать слабость и нежелание делать что бы то ни было):
Чувствую себя тошнотно. Кажется, что кости размякли и могут больше не затвердеть. Еще до кучи схлопотал осложнение — дергается, хоть и не часто, не только щека, но и веко. Надо к неврологу, но, может, пройдет само. Первое чувство после того, как очнулся, было — зол на маму.
За мной, оказывается, ухаживали. Девушка из диспансера, черненькая, симпатичная. Сидит в регистратуре. Кажется, влюблена. Говорит, что все время, пока я бредил, колола лекарства, следила. Мне перед ней неудобно, работали в одной больнице, а я даже не знал, как ее зовут. Принесла покушать. Стеснялся, но ел. Денег нет даже на еду. Стипендию не дали, скоты.
Черненькую девушку звали Лера. Когда грипп ослабил, наконец, хватку, и я увидел вместо колеблющихся зловещих фигур, что толпились вокруг меня, вполне четкие очертания стен, мебели, потолка с лампочкой, я понял, что это не моя общажная комната, но очень на нее похожая. Я лежал и смотрел, как в углу в своей паутине разминает лапки паук-дистрофик с длиннющими ногами.
Вошла девушка, которая показалась мне знакомой, да и замерла на полпути ко мне, наверное, не ожидала, что я буду в сознании.
«Э-э-э… здравствуйте», — сказал я.
Она смотрела на меня во все глаза. Я застеснялся своего неприглядного, как я понимал, вида, запаха изо рта, который я чувствовал, — видимо, мое напряжение передалось ей. Скромно примостившись в моих ногах на кровати, она сказала, наконец:
«Это моя комната. Мы с подругой вас сюда перетащили. Вы спокойно болейте здесь, я у нее пока поживу. Вы меня не стесняете».
«А вы знаете, что меня отчислили? Что я теперь в академии персона нон грата?»
Она махнула рукой:
«Мы не могли вас бросить в таком состоянии. Вас тут никто не увидит».
Я жарко поблагодарил. Мы помолчали. Было неловко.
«К вам доктор приходил. Сказал колоть вам антибиотики. Мы кололи».
«Не стоило».
«Еще как стоило». — Она обаятельно рассмеялась, слегка запрокинув голову назад. Она была самую капельку полновата, с тугими щеками, мраморно-бледной чистейшей кожей, которая красиво контрастировала с черными волосами. Глаза с едва заметной раскосинкой. Если бы не белейшая кожа, с первого взгляда можно было бы заподозрить в ней восточную кровь.
book-ads2