Часть 14 из 44 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Моя подопечная обыгрывала меня раз за разом, и в какой-то момент я начала злиться. Она, наоборот, испытывала от каждой победы детский восторг. Щеки ее раскраснелись, с приоткрытых губ не сходила довольная улыбка, а глаза блестели так, как будто она собралась на свидание. Я же злилась все больше.
После очередного, шестого по счету поражения я в отчаянии воскликнула:
– Так нечестно! У меня же карты хорошие в руках! Почему я проигрываю?
Старуха хитро улыбнулась:
– Это потому, что ты играешь перебором – выбрасываешь карты, которые тебе приходят. А ты должна держать в уме всю колоду! Считать карты, которые уже вышли. Думать, какие у меня на руках. Пытаться угадать, что осталось в колоде. Вот когда будешь контролировать игру, ты будешь выигрывать.
– Но это невозможно! Как я могу держать в уме пятьдесят две карты?! Это нереально.
– А как ты хотела? Вот и жизнь твоя бессмысленная, потому что ты отвечаешь на чужие ходы. А ты должна делать свои и предугадывать ходы других. Вот тогда начнешь жить своей жизнью.
Я, конечно, ничего не поняла из ее слов.
– На сегодня я устала, – объявила моя соперница. – Принеси мне что-нибудь поесть. Хочу еще немного посидеть здесь.
Я сбегала на кухню, сделала на скорую руку бутерброды с сыром. Я уже получила право пользоваться хозяйской кухней и неплохо на ней ориентировалась. Когда в первый раз открыла кухонные ящики, была поражена – они были забиты продуктами так плотно, как будто старуха собиралась жить вечно. Старые, вздутые консервные банки, коробки с крупами, в которых давно уже завелись жучки, упаковки кофе и шоколадных конфет, покрытые плесенью, пачки нераспечатанных макарон, древнее печенье, прогорклое масло… Продуктов было столько, что можно было накормить целый пансионат одиноких старушек. Но о том, чтобы выбросить испорченную еду, речи быть не могло.
Я наскоро порезала огурцы и помидоры, которые нашла в холодильнике (слава богу, свежие, их только вчера привез Роман), и пулей понеслась вниз. Подходя к беседке с подносом в руках, я замерла от изумления. До меня доходил голос. Низкий, чистый, сильный голос. Она пела!
На слух я никак не могла разобрать слов. Что-то на идиш, наверное. Я остановилась так, чтобы старуха меня не заметила, и слушала ее пение. Пела она от души. Чуть фальшиво, простодушно преувеличивая свои вокальные данные, голос иногда срывался на старческое дребезжание. Но она пела! Это было глубокое, искреннее, настоящее пение. Я не понимала слов, но угадывала смысл. Она пела о любви, о разлуке, о тоске и печали. От этого пения, исходящего из самых недр ее души, безыскусного, но такого честного, у меня мурашки пошли по коже. Я стояла и слушала, пока она не закончила петь.
Наконец я приблизилась к ней и поставила поднос на бамбуковый столик.
– Почему так долго? – спросила она недовольным голосом.
– Я слышала, как вы поете.
– А, это… – Она рассеянно уставилась в одну точку. – Я всегда хотела петь. Но… Жизнь сложилась иначе…
* * *
…Теперь Ханоху нужно было работать с утроенной силой, чтобы купить новый дом взамен старого. В самом центре рынка, там, где собиралось всегда больше всего народу, напротив мясной лавки, открыл он свою сапожную мастерскую. Собственно, это была маленькая деревянная будка, ее легко можно было разобрать так, чтобы в случае необходимости перевезти на другое место. Крошечная – шесть метров площади, – она вмещала в себя и служебное помещение, и склад, и рабочий кабинет. Ханох сидел на маленьком стульчике, поставив перед собой лапку – специальное приспособление, на котором ремонтировал обувь. Лапка эта была чрезвычайно удобной: из тяжелого чугуна, устойчивая, как раз того размера, что нужно, со съемной стопой и хорошим, в меру широким, каблуком. Он ставил на лапку нужный башмак и начинал обчищать его со всех сторон. Где надо – новую подкладку пришьет, где требуется – набойку подправит, а где и носок подрежет. Чтобы клиент доволен был, славу о нем добрую пустил да назад вернулся. У него и инструмент подходящий имелся: бесчисленные плоскогубцы, щипчики и шила разных диаметров, специальные молотки, ножи и пилы. Но были, конечно, и любимые инструменты. Самым приятным в работе был красивый большой молоток: широкий круглый набалдашник с одной стороны, со специальным, чтобы подошву прикрепить, красивым изгибом, будто девичья бровь, переходил в другой конец – тонкий, острый, чтобы подобраться к таким потаенным местам, за каблуком или внутри башмака, куда ни один другой не пролезет. Тут еще нужно ударить правильно, сапожное мастерство ведь непростая штука. Ударить надо быстро, наотмашь, без размаха. Гвозди-то деревянные, из бука сделанные, такой гвоздь неумелому сломать – раз плюнуть. А мастер знает, как ударить надо, как прицелиться точно, как замахнуться – и тогда гвоздь мягко, как в масло, входит в кожу и сидит там, не шелохнувшись, смирно, крепко.
Еще у него есть любимый нож – огромный тесак с вывернутой ручкой. Он очень острый, и лезвие у него широкое, удобное. Им он режет кожу для подошвы. Как правило, кожа эта грубая, свиная или козлиная, шершавая и дурно пахнущая. Нож идет тяжело, приходится прилагать немало усилий, чтобы вырезать точно по башмаку.
Работа тяжелая. Нужно вручную подошву прошивать, ведь клей – штука крепкая, но ненадежная. Делают его так: в крутой кипяток добавляют муку и немного смолы. Все тщательно перемешивают, доводя до кипения, а потом варят минут этак еще пятнадцать-двадцать. Тут надо вовремя успеть использовать клей, пока смола не затвердела. Но для верности Ханох еще проводит пару строчек шилом с толстой нитью – так, чтоб уж намертво.
А вообще, он работу свою любит. Мысль улетает куда-то вдаль, пока сидит он в своей крошечной каморке, она гуляет, как невеста перед свадьбой, мечтает. Ему никогда не скучно работать – всегда придумает он себе что-то интересное и так увлекается, что не замечает, как день проходит. А за ним другой наступает – работу делать да мысли думать.
Однажды зашел к нему в каморку купец знакомый по фамилии Селиванов. Маленький, короткопалый, с бородкой стриженой и носом-картошкой. Глазки прищуренные, будто смеется вечно.
– Ой, Ханох! – обрадовался Селиванов. – А вот ты мне как раз и по надобности. Приходи ко мне вечерком, о деле потолкуем.
Ханох собрался, как полагается: кафтан субботний надел, с лампасами, на шею модный шарф повязал – единственное отступление от правил, которое он позволял себе, шляпу надел, бороду пригладил и пошел. Когда он появился в доме у Селивановых, семейство как раз обедало. Лакей доложил о его прибытии, хозяин просил к себе. Когда Ханох вошел в столовую, он увидел такую картину: за столом сидел сам купец, напомаженный и надушенный, как жених на свадьбе; рядом восседала толстая и мрачная его супруга; тут же, рядом, сидела курносая девица лет пятнадцати, на удивление похожая на мать суровым видом и тупым выражением лица.
– А, Ханох, дорогой! – радостно заорал Селиванов. – А мы тут кушаем, – зачем-то пояснил он, утирая пальцами жирный рот, – ты подожди, я мигом буду.
Ханоху такой прием не понравился, но виду он не подал. Уселся в узком темном коридорчике без окон, на небольшой диванчик и принялся ждать.
Селиванов появился минут через сорок. Он плотно пообедал свининкой с печеной картошечкой, запил все кофеем со сливками, закусил сдобной булкой, выкурил сигарку для улучшения пищеварения и лишь после того вышел к ожидавшему его гостю.
– Вот и славненько, теперь можно о деле потолковать, – сообщил он, – у меня вот какое к тебе предложение: мне человек нужен, толковый, с хваткой, чтобы поручения разные выполнять – то за товаром съездить, то дела всякие денежного свойства решать… Вот ты мне как раз подходишь. Ты человек немолодой, воровать тебе нечего. Да и репутация у тебя хорошая, знают тебя в городе. А платить я буду хорошо, за этим не станет.
– А что делать нужно?
– Ну вот, например, в город соседний съездить, с местными потолковать, цену хорошую на товар выбить. А иногда, – купец Селиванов интимно приблизился к Ханоху, – и дела сердечные утрясти. Ну, ты меня понимаешь, там, номера снять для особы секретной или там фельдшерицу устроить…
Ханох подумал чуток и ответил:
– Знаете что. Пока вы тут кушали, я из вашей кухни запахи нюхал. И что-то так у меня желудок прихватило. У вас нужник где?
– Там, – опешил Селиванов, показывая пухлой ручкой.
– Я туда, пожалуй, загляну. Предложение ваше обдумаю.
Больше Ханох в дом к Селиванову не возвращался. А детям всегда говорил: «Прежде чем пойти в гости, надо обязательно покушать». И еще: «Если хозяин не приглашает гостя за стол – никогда не имейте с ним дел».
Но предложение купца показалось ему интересным. И Ханох не был бы самим собой, то есть рисковым и любопытным человеком, если бы долго усидел на месте. Вскоре начал он ездить в Китай, Бухару и Сибирь – кожу хорошую подкупить, инструмент добротный присмотреть, идеи новые подхватить… Купцы-кожевенники брали его в попутчики с удовольствием и деньги ему доверяли, знали, он не подведет и не обманет. Сначала опасались, конечно, мол, еврей все-таки. А потом присмотрелись, полюбили, зауважали.
Он прекрасно разбирался в своем деле. Хорошая кожа должна быть мягкой, податливой, как лепесток розы. Она должна быть упругой, тянуться в меру, принимать форму ноги. Хорошей кожей считалась бычья и коровья, она шла на добротную обувь; хуже – козлиная и баранья, из нее делали сумки, подкладки, ею обивали мебель, а самой лучшей – кожа ягнячья, совсем нежная и тонкая, из которой опытные сапожники мастерили дорогую, изысканную обувь.
На каждом куске кожи, который он выбирал с такой тщательностью, стояла его печать «Ханох». Он первый придумал красить кожу, сам изобретал расцветки, смешивал краски. Дома, на кухонном столе, он раскраивал ее на детали, подметки, набойки, голенища.
Спустя десять лет после землетрясения Ханох купил большой дом из четырех комнат, с кухней в подвале, с кирпичным полом и большой русской печью. Чтобы попасть на кухню, нужно было пройти через весь дом и в удаленном углу, незаметном беглому взгляду, найти вырезанную в полу деревянную дверку. Лишь приподняв ее и спустившись вниз по крутой лестнице, можно было добраться до кухни. Дом этот раньше принадлежал зажиточному скотоводу, который держал вяленое и свежее мясо в этом погребе, прекрасно сохранявшем продукты. Поэтому в кухне, где Ханох прорубил крохотное окошко, всегда царили полумрак, прохлада и сырость. Там стоял большой стол со скамьями, бесчисленные ящички и коробки хранили продукты и крупы, а на специальной полке громоздились тарелки и кастрюли. Посреди стола стояла вазочка со свежим букетом сирени или лилий, а на маленьком подоконнике покоилась фиалка. Рядом с кухней находилась комнатка, которую сдавали внаем.
Теперь у них был большой двор, где Хана держала кур и здоровенного пса Пирата, любимца детей и известного проказника. Он славился тем, что регулярно разрывал им штаны и жевал рубашки, зато снисходительно позволял на себе кататься и добросовестно охранял дом. Одной из особенностей Пирата была патологическая нелюбовь к соседскому псу, маленькому, шустрому Шарику, невероятно пронырливому и подлому. Собаки выясняли свои отношения часами, точно две крикливые соседки, они лаяли и цапали друг друга через отверстие в заборе, но до настоящей драки дело не доходило. Так, вцепятся в лапы да визжат, хоть водой их отливай.
В саду росли яблони, груши и черешня – мощное старое дерево с великолепной кроной и сочными, крупными, спелыми до черноты ягодами, которых в хороший год собирали до десяти ведер. Из черешни варили варенье и компоты, остальное раздавали соседям и продавали на рынке. Ханох сам ставил на телегу груженные фруктами ведра и отправлялся на базар. Обычно кто-то из детей сопровождал его, и редко возвращались они без денег: Ханох умел продавать.
Хана разбила огород, где посадила огурцы и помидоры, лук и картофель. Целые грядки были отданы под клубнику – маленькую, сладкую; то и дело попадались душистые кусты смородины, крыжовника; оградой служили колючие заросли малины, усыпанные ягодами, и вьющиеся, назойливые тонкие стебли винограда экзотичного сорта «дамские пальчики» – плоды были продолговатыми, овальными, так что запросто могли сойти за изящный зеленый пальчик. Повсюду величаво стояли розы; клематисы, колокольчики и петунии скромно пестрели на солнце, переливаясь блестящим светом; у подножия деревьев примостились фиалки и герани; мощный львиный зев выглядывал из кустистого горошка, а в крошечном пруду, на берегу которого в тени росла клюква, плавали кувшинки.
В самом дальнем углу сада, рядом с грушевыми деревьями, стояла будка – отхожее место, а рядом, в глубокой яме, громоздилась куча компоста, стыдливо прикрытая большой деревянной крышкой.
К этому времени семья разрослась еще больше, и детей уже было пятеро: Моисей, Ицхак, Двойра, Нехама, Мириам. Лишь один идет в хейдер, другой тянет материнскую титьку; лишь одна наденет первое платье, как другая полощет руки в кадке с отрубями для кур; лишь один начнет ходить – другой пищит от коликов в животе. И круговорот этот бесконечен и беспрерывен.
В доме теперь всегда были слышны детские крик и смех. Детские ножки торопливо ступали по двору, то и дело спотыкаясь и падая. Плач сменялся радостным хохотом, ругань – поцелуями, а обиды – прощением. Все они с малых лет знали, что матери необходимо помогать, поэтому у каждого были свои обязанности: кто огород полет, кто урожай собирает, кто ягоды моет, а кто таскает воду для полива из ближайшей колонки.
Спали дети в большой просторной комнате, на брошенных на пол матрацах, укрывшись тонкими махровыми одеялами. Родители ночевали в соседней комнатушке, гордо называемой спальней, где стояла большая кровать с настоящей периной и тугими подушками.
Укладывание спать было самым замечательным событием дня. Оно сопровождалось пронзительным и протяжным криком, причитаниями и уговорами. Дети, набегавшись за день, были совершенно обессилены. Их хватало лишь на то, чтобы вяло сопротивляться. Но и тут запал быстро кончался, как только Хана вносила в комнату огромный таз, куда наливала горячую воду. Здесь и наступало то приятное занятие, которого ждали весь день, – мытье ног. Настоящая помывка происходила раз в неделю, зато ежедневно мылись ноги. Начинали всегда с самого младшего. Он осторожно, с опаской, опускал ножки в таз, а старшие подбадривали его криками и возбужденным смехом. Мать мыла ножки горячей водой с мылом, потом тщательно вытирала полотенцем. Вымытый ребенок уже не имел права выходить из комнаты и тут же забирался под одеяло. Затем шла очередь другого, потом – следующего. И так, пока все ноги не были вымыты. Наконец в мутную серую воду погружала усталые стопы сама Хана, и теперь уж Ханох помогал ей смыть грязь. Когда и с ней было покончено, Ханох ополаскивал грязной водой свои конечности, пропахшие потом и телячьей кожей, и семейство погружалось в сон.
На ночь Хана ставила в детскую вместительный горшок. Наутро вокруг него образовывалась очередь из сонных ребятишек, причем последний, усевшись на горшок, обязательно проваливался попой в теплую жидкость. И почему-то процедура эта вызывала неизменно бурный восторг, поэтому каждый стремился встать позади очереди, чтобы окунуться в мочу. Завершением ночи и началом нового дня считался тот момент, когда Ханох торжественно выносил горшок и выливал его содержимое в компостную яму.
Еще важнейшим делом в жизни верненского еврея был поход в синагогу. В пятницу вечером, после изнурительной недели работы, люди собирались в священном доме, чтобы помолиться перед приходом субботы. Синагогальный служка Шмулик Ноздреватый – человек крошечного роста с длиннющей, до пят, бородой, – поет громко, старательно. Поначалу его голос звучит механически, как граммофон. Он читает длинный псалом, состоящий из ста семидесяти шести стихов, и молящиеся повторяют за ним как заведенные «Счастливы те, чей путь непорочен, следующие Торе Г-сподней…» Постепенно в его голосе появляются страстные нотки – это погружается он в молитву. Пока язык повторяет заученные с детства строки, мысли взмывают к душе, которая как раз в это время ведет свои переговоры с Господом. Она рассказывает ему о том, что в доме его, чистеньком и жалком, снова нет ни крошки хлеба. А жена его, толстая и рябая Роза, мать его десятерых детей, подрабатывает повитухой и делает незаконные аборты всем бабам в округе, хоть это и запрещено и ее могут в любой момент арестовать. А по ночам он, крохотный Шмулик, вяжет шапки из собачьей шерсти, потому что на жалованье служки семью не прокормить, и детей много, и, не допусти, Всевышний, Роза может еще принести пару-тройку, тогда хоть совсем ложись да помирай. А после субботы у него дай бог чтобы остался хоть маленький кусочек халы и дети не пошли в хедер голодные. А он заглянет в синагогу ненадолго, а потом отправится на рынок – будет пытаться продать свои шапки. Но берут их плохо: казахи и узбеки носят свои традиционные головные уборы – тымаки; русские – так те привыкли к сибирским холодам, здешние зимы для них не беда; остаются только заезжие крестьяне да свои, евреи. Но каждый день, измученный нищетой, бедный Шмулик упорно бежит на рынок в надежде, что сможет продать свою шапку хоть за бесценок, чтобы купить детям пропитание.
– Сколько за товар хочешь, брат? – спросит казах.
– Не из собаки, чай, шапка, жидок? А продаешь как будто из каракуля, – скажет русский.
– Ци кен мэн бакумэн а рабат?[21] – поинтересуется еврей.
Вот что рассказывает субботняя душа Всевышнему, так жалуется она на свою несчастную, искореженную жизнь, полную лишений, унижений и печали. И спрашивает она Его в гневе: Господи, где же Твоя справедливость? Где же Твоя доброта? Где же Твоя забота? И Всевышний слушает, кивает, нашептывает что-то ей ласково и вдыхает в нее немного радости и спокойствия. И возвращается она к Шмулику умиротворенная, чтобы смениться будничной душой, которая снова будет страдать и готовить новую порцию грустных рассказов, чтобы поведать их в субботу Богу…
Ханох стоит перед амудом[22] – невысокий, крепкий, с длинной седой бородой, в талесе[23] – и о чем-то горячо спорит с Богом, о чем-то просит, с чем-то не соглашается. Он говорит с Богом на равных, потому что он – еврей, правоверный еврей, отец большого семейства, честный человек. Вокруг него толпятся другие. И каждый лезет к Богу со своим – кто с просьбой, кто с укором, кто с благодарностью, а кто и с проклятием. Для всех желающих пообщаться с Всевышним нет места в синагоге. Молящиеся заполняют ближайшую крохотную улочку, и гул их монотонных голосов поглощает собой все вокруг, пугает, вселяет суеверный страх в соседей. Они боятся евреев, стараются обходить их места стороной – настолько необычен и страшен их разговор с Богом. Вся синагога рыдает. Рыдают почтенные старцы и совсем зеленые юнцы, только что прошедшие обряд бар-мицва[24]; серьезные отцы семейств и бездумные прохиндеи. У всех в голове только один вопрос: за что? За что ты караешь нас, Всевышний? За что тысячи лет мы вынуждены кочевать, бездомные, чужие на всякой земле? За что ты убиваешь нас, принося все новые и новые испытания, посылая все новых мучителей и истязателей, которые придумывают для нас новые пытки и страдания? И бросают евреи этот упрек Всевышнему и тут же замаливают его тысячью других молитв, каются в своих прегрешениях, срамных мыслях, словах и поступках, в горечи, доставленной родным, грубых словах, брошенных в сердцах, в непрощенных и затаенных обидах. Евреи молятся вдохновенно, изо всех сил пытаясь вымолить у Бога отпущение грехов. И, заходясь в экстазе, забывают они о своем укоре Господу, прощают Его жестокость и смиряются с Его волей.
– Ибер а йор ин Эрец Исраэль[25], – говорят евреи друг другу, расходясь по домам.
Глава десятая
С тех пор каждое утро мы начинали с партии в дурака. Я по-прежнему проигрывала, но уже не так безнадежно – оказывала сопротивление, и моей напарнице приходилось применять все больше и больше изворотливости, чтобы одолеть меня. Я училась запоминать карты, вычислять припрятанные козыри, провоцировать соперницу и сбрасывать ненужное в удобной для себя комбинации. Но этого было недостаточно, старуха раз за разом обыгрывала меня, хотя и не без труда.
Мне казалось, она была рада моим успехам. Чем труднее ей доставалась победа, тем ярче блестели ее глаза, тем розовее был румянец на щеках, тем более молодой и игривой она выглядела. Я же злилась все больше, хотя и заразилась игровым азартом и мечтала о том дне, когда смогу одержать законную победу.
После игры мы, как правило, продолжали сидеть в беседке до обеда, то есть до того момента, когда мне нужно было собирать вещи и уходить домой. Я приносила старухе бутерброды или фрукты, она благосклонно принимала пищу из моих рук. Больше она не пела, хотя я надеялась услышать ее пение. Она давно ничего не рассказывала, и я начала скучать по ее долгой, неторопливой истории, которую она внезапно прервала.
Чаще всего мы сидели и слушали курлыканье голубей или гортанные крики зеленых попугаев, которые недавно поселились в наших местах. Это были крупные птицы с длинными хвостами, зеленым оперением и оранжевыми клювами. На шее у них прочерчена яркая оранжевая борозда, как будто кто-то нарочно надел на них ошейник. Они гнездились в ветвях деревьев, на крышах домов, на заброшенных чердаках. Я любила наблюдать за ними, когда они садились на ветви высокого, старого пекана, срывали недозрелые орешки и, придерживая лапками, острыми клювами разделывали скорлупу, вынимали содержимое и с жадностью проглатывали. Людей попугаи не боялись, вели себя нахально и позволяли наблюдать за собой сколько заблагорассудится.
Однажды во время таких наблюдений моя подопечная сказала:
– Странное дело, Ева. Мы знакомы уже два месяца, и ты еще ни разу не обратилась ко мне по имени.
book-ads2