Часть 9 из 38 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Вот такая новелла, и она не забыта. Заранее пригласив телевизионщиков, возле гранитной головы Ленина собираются городские сумасшедшие с красными флагами, возлагают цветы к памятнику, немножко митингуют, выступают с требованием вернуть ленинский музей и пытаются прорваться к заветной квартире, дабы усовестить жильцов, осквернивших святое место своим проживанием. Так что неудивительно, что выражения типа: «промедление смерти подобно» – у нас в ходу. А также: «Это архиважно, товарищи!» «Каждая кухарка должна…» «Владивосток далеко, но ведь это город нашенский». Вот еще: «Жить в обществе и быть свободным от общества…» А самую употребительную словесную формулировку, которую Ленин сказал о буржуазных интеллигентах, подбросила нам Томик: «На деле это не мозг, а говно».
Мы расходимся по разным углам, Гений сидит у себя, мы с Генькой шепчемся в кухне. Генька о своих обидах, я – о сне с загадочными письменами и о последующем появлении кота. Обычно сны рассказываю не я, а Генька, и требует посмотреть, что они означают в старинном соннике Миллера. Я пыталась ей подарить этот сонник, но она категорически отказывается, ей важно, чтобы я принимала в разгадывании и обсуждении ее снов непосредственное участие. Потом я листаю невычитанную верстку. Выписываю Пифагоровы афоризмы.
«Не ешь сердца – не удручай себя горем. Пифагор» – прикнопливаю над Генькиным столом. Она говорит:
– Спасибо за сочувствие.
«В минуту гнева не надо говорить и действовать. Пифагор» – вешаю над столом Гения. Он согласно кивает и вроде бы спрашивает пароль:
– Лучше меньше…
Я отвечаю:
– … да больше.
Он опять кивает. Помирились.
И для себя выписываю Пифагоров афоризм: «Что упало, не поднимай…» Это про любовь.
Как жаль, что нельзя позвонить домой и спросить кота: ты все еще там?
С работы ухожу раньше, забрав домой «Пифагора», хотя все равно вычитка уже не горит. Открываю дверь с замиранием сердца. Он встречает меня в прихожей. Я не одна, у меня есть кот!
21
Битрюм проживал в проходной комнате. После того, как он выкатился, я вычистила ее от всего, что напоминало о нем. Первым делом на помойку отправился проссанный диван, на котором он спал. Купила новый. Изничтожила ковер с пола, по которому он ходил, и два мягких стула, на которых он сидел. Занавески заменила. Но иногда: мне казалось некое дуновение воздуха непонятно откуда приносит его запах. В таких случаях я сразу открывала форточку и капала по углам пихтовым маслом.
В общем, проходная комната так и осталась материнской, здесь находятся ее вещи, ненужные в повседневной жизни. Она не забирает их, чтобы был повод наведаться сюда, когда придет каприз. Я говорила Томику, что она должна оформить брак со своим новым мужчиной, художником, как и Жора, и прописаться в его мастерской, которую он подсуетился приватизировать, когда это было еще доступно по деньгам. Случись что (тьфу-тьфу!) – а Варлен старше Томика – и моя сильно пьющая мать окажется вместе со мной в квартире с проходными комнатами. Естественно, меня это напрягало. Я боялась даже ее посещений, потому что она практически всегда являлась навеселе и, как правило, вступала в контакт с соседями по дому: вела пьяные разговоры и занимала деньги, а потом не возвращала. Кто-то заявлял мне о долге, и я отдавала, но ведь кто-то молчал! А бывало совсем плохо. Приходит однажды старушка с третьего этажа и просит: «Помоги маме подняться по лестнице». Спускаюсь, а она на четвереньках по ступеням ползет. Стыдно до слез. Я же родилась в этом доме, здесь многие помнят меня с детства, и такие есть, кто бабушку помнит и мать маленькой.
Мысль о совместной жизни просто в ужас меня приводит. Засада! А матери на все наплевать. Говорю ей:
– Надо узаконить отношения с Варленом, давай свадьбу устроим, вот уж повеселимся!
– Обхохочемся! – соглашается она.
И вдруг я узнаю, что Томик уже год или два живет без паспорта. Объясняет: украли сумочку, а в ней был паспорт. С пьяным человеком может случиться все, что угодно. Может, украли, может, потеряла. Я настаиваю на восстановлении паспорта, сама иду в паспортный стол, пишу от ее имени заявление об утере паспорта. На этом и кончается. Но недавно я узнала нечто, повергшее меня в совершенный транс. Варлен женат! Где жена? Живет в двух кварталах от мастерской. Я стала приставать к матери: почему Варлен не разведется, если ему не нужна ни жена, ни квартира?
– А зачем? – поинтересовалась она невинным голосом.
– Случись что с Варленом, ты вынуждена будешь переехать ко мне!
Ответ меня сразил окончательно:
– Не надо лишних телодвижений. Что на роду написано, то и случится. К тому же он хочет, чтобы мастерская по наследству перешла к его дочери.
Оказывается, у него еще и дочь имеется!
Слов нет! Мать – выжившая из ума идиотка! Но, по крайней мере, Варлен, старый мудак, хоть и алкоголик, но заботится о своем потомстве, а мать не знаю, на каком свете живет. И как с ней такое могло случиться, я тоже не знаю. Предскажи мне двадцать лет назад, что она сопьется, я бы не поверила. И пятнадцать лет назад – не поверила бы. И десять… В общем, я не заметила, как это случилось.
Поначалу мне понравилась мастерская Варлена. Это огромная комната, увешанная картинами, с большим столом, со стеллажами и шкафами с разной красивой ерундовиной, с лестницей на антресоли: там библиотека, кушетка, кресло-качалка и телевизор. Закут под лестницей огорожен парчовым занавесом, за ним – кровать. А еще две отдельные коморки – уборная, совмещенная с душем, и кухонька, есть и прихожая – небольшой коридорчик. Там было чисто, хлебосольно и весело. Тогда еще мать готовила и следила за чистотой. Чтобы вымыть огромные двойные окна мастерской, которые к тому же и не открывались, нужно было вызывать специальных людей, и мать их вызывала. Варлен мне тоже поначалу понравился, симпатичный дядька. Я спросила мать:
– А что это за имя – Варлен? Армянское?
– Очень даже русское имя. Правда, редкое. – Она засмеялась и сказала шепотом: – Великая армия Ленина! Вот как это расшифровывается.
Сейчас-то мне не смешно. И в мастерской не весело и грязно. Пол затоптан, окна вообще перестали пропускать свет, а четырехметровые оконные занавески, которые никогда не закрывались, засаленные, в пятнах, наполовину оторвавшиеся от карниза, ниспадают театральной ветошью. Кто сюда приходит – не знаю, но вряд ли гостей много. Я там не была с Рождества. Мать меня не пускает, придумывает отговорки, а когда я настаиваю, говорит прямо: «Не надо приходить, Варлен болен». Или «У Варленчика работа, ему нужен покой».
По-моему, Варленчик давным-давно не работает. Он обрюзг, бреется раз в две недели, шея повисла вертикальными складками, глаза красные, слезятся. И мать… Кто бы узнал в ней милого, жизнерадостного Томика моего детства? Беззубая, поэтому улыбается, не открывая рта. Опухшие ноги и пальцы рук. Волосы красит раз в полгода. Юбка явно коротковата для ее возраста, а вязаную шапку с бахромой и косичками, словно из помойки вытащенную, я именно туда и отнесла, а ей купила новую. Наверное, она понимает, что выглядит не слишком авантажно, поэтому предпочитает общение по телефону. А может, ей трудно передвигаться? Впрочем, образ ее жизни сократил количество знакомых, которым она когда-то была интересна и нужна.
Смотрю на фотовыставку своих сородичей и больше ни о чем у них не спрашиваю. Что они могут сказать? 22
В материнской комнате висят картины маслом: пейзажи и абстракция. Один из пейзажей мне всегда нравился: луг, а над ним небо с облаками, и самое большое, простершееся прямо над лугом, очертаниями своими похоже на пышную, обнаженную женщину, которая лежит животом вниз и будто бы рассматривает землю.
Этот славный пейзаж, написанный кем-то из материнских друзей-художников еще в эпоху соцреализма, долгие годы стоял у матери за шкафом. Сначала бабушка возражала против экспонирования облака без штанов, а потом про картину забыли, я ее вытащила, когда Томик отвалила к Варлену. Заодно сняла и зафигачила за шкаф абстракцию, потому что своим колоритом, мерцающим всеми оттенками дерьма, она вгоняла меня в депресняк.
Были у нас еще два портрета Томика. Один мы называли «Офелией», наверное, потому, что там она чрезвычайно миловидная, юная, бледная, в венце из белых кувшинок, которые спускаются на плечи и на грудь, ассоциировалась с датской утопленницей. Я с детства обожала этот портрет. Второй портрет тоже был неплох и отличался внешним сходством, хотя, как и на первом, немного ее идеализировал. Томик забрала оба в мастерскую Варлена, будто там и без того мало картин. Я думаю, она хотела доказать ему и всем остальным, что когда-то была хороша собой.
И еще одна картина мне нравилась. Она изображала нахохлившуюся сову, а по обе стороны от нее, словно обнимая, поднимались две руки с детскими погремушками. Философский смысл картины мы объясняли так: сова – мудрость, а настоящая мудрость таит в себе проростки детскости, иначе она выхолощенная и заумная. На обороте холста было посвящение: «Тамаре, Царице моей души, с пламенными чувствами». Картина была написана в незапамятные времена, то есть еще до моего рождения, ухажером матери. Потом он эмигрировал и стал на Западе знаменитым. Картину мы называли «заначка на черный день». Томик говорила: «Когда придет копец, мы продадим нашу «заначку».
И вот к началу нового тысячелетия Томик поехала по путевке в Испанию и была в Мадриде. На музей Прадо им дали всего два часа без всякой экскурсии. Как оглашенная, металась она по залам, отыскивая самые знаменитые картины самых знаменитых художников.
– Никогда не видела живого Босха, – рассказывала она. – Нашла! «Сад радостей земных»! Первое, что поразило – маленький размер триптиха. Там изображено такое множество лиц и событий, что я думала, он огромен. Стала рассматривать всю эту фантастику, а сама тороплюсь, впереди у меня целый список картин, которые нужно найти. И вдруг, представь себе, что вижу? Никогда не угадаешь. Там наша «заначка на черный день»! Наша сова!
Томик раскрыла альбом Босха, который привезла из Мадрида, и показала. На левом крае центральной части триптиха я увидела две фигуры, застывшие в изящном паучьем танце. Четыре пляшущих ноги, четыре руки: две разведены по сторонам, две подняты. На верхнюю часть фигур надет фантастический цветок, и все это оплетено гибкими ветками с ягодами и цветами, а венчает группу – наша сова, в окружении воздетых рук. Только держат они красные ягоды, а не погремушки, как у нас.
Наша «заначка» была переделкой фрагмента «Сада радостей».
– Каков стервец! – рассмеялась Томик. – Я думала, талантище, символист! А он мелочь у великих по карманам тырил. Кстати, знаешь, что символизирует сова у Босха? Она не является символом мудрости. Это вестник несчастья!
– Еще лучше… А чего ты радуешься? Накрылась «заначка».
– Ничего не накрылась. Это аллюзия. Может, конечно, в цене картина упала, а может, наоборот. Но мы-то ее продавать не собираемся?
– А зачем нам вестник несчастья? – спросила я.
– Мы не суеверны.
– Как же ты раньше не заметила подставу?
– Когда я училась, таких альбомов не было, смотрела, что было. Не рассмотрела.
Когда я думаю о Томике, какой она была, у меня на душе становится тепло и печально, потому что все в прошлом. Теперь я часто испытываю к ней остро-негативные чувства. Она обидела и предала меня пьянством, оскорбила своей недостойной старостью, я нахожусь в состоянии постоянного дискомфорта, потому что жду какого-то несчастья, какое может случиться с пьяным. Несчастья и позора.
Года три назад она в мастерской упала с лестницы и сломала руку, а в скором времени Варлен загремел в больницу с инфарктом. Естественно, вести прежний образ жизни ему не светило, и в связи с этим я уговорила мать вставить торпеду, то есть подшиться. Для того чтобы совершить эту процедуру, велено было пять дней провести в трезвости. Эти дни мать жила у меня, я ее пасла, а потом Лидуша, подруга детства, за руку сводила ее в медучреждение, где ей в спину вшили антиалкогольную капсулу. Строго предупредили: ничего спиртного, даже кваса, валериановых и других капель, если они на спирту. Иначе – кирдык!
Помню свое состояние – гора с плеч! Варлен после больницы месяц где-то отбыл реабилитацию, а потом сладкая парочка воссоединилась. Некоторое время они водили меня за нос, потом я заподозрила, что дело нечисто, нагрянула к ним – точно! В кухне толпа бутылок.
Я была в ужасе. Позвонила в контору, где ее подшивали. Что, спрашиваю, теперь будет, если она пьет подшитая? А ничего, говорят, не будет, только внутренние органы посадит.
А им, алкоголикам, плевать на внутренние органы, на родных людей, на совесть.
23
– Рассматривала фотки своих предков, – говорит по телефону Шурка. – Хотела выставку сделать, как у тебя. Но все хорошие приклеены в альбом.
– А ты нарисуй родословное древо. – Говорю осторожно, чтобы не спугнуть доверительный тон. – У вас в роду был знаменитый химик. И бабушка твоя в химии была крупной фигурой.
– И монахиня у нас была. Ее после революции расстреляли.
– Не просто монахиня, а игуменья, настоятельница монастыря.
– Какого монастыря?
– Узнай у матери.
– Она не помнит. И где ее расстреляли и похоронили, не знает. Как это узнать?
– Ладно, спрошу у Томика. А ты порыскай в Интернете, может, там о ней что-нибудь есть.
– Так я имени ее не знаю. Монахини ведь меняют имена, когда в монашество вступают. Какое имя искать? – Смеется. – Вообще-то я никакого не знаю.
Хотела позвонить матери – поздно. Ей желательно звонить в первой половине дня, пока они еще не нагрузились.
Впервые я столкнулась с составлением родословного древа в пятом или в шестом классе. Нам задали его нарисовать. Я не слишком озадачилась, я озадачила Томика. Она стала звонить в Пушкин тете Тасе, потому что у той были собраны все сведения о родственниках и даже нарисовано это самое древо. Увы, тетя Тася оказалась где-то в другом городе, на конференции, и была недосягаема, так что никакой помощи Томик не получила. Мы сели с ней над тетрадным листом, она нарисовала какую-то тумбу, а на ней кружок. В кружке написала: «Василий». Ниже: «Поп».
– Это ствол дерева, – пояснила она. – Поп Василий – наш прародитель, самый главный, потому что самый первый, о ком известно. Он жил в станице Алексеевской, в Харьковской губернии, в середине девятнадцатого века. Никого более старого не знаю, но и так сойдет. Вряд ли в вашем классе кому-то известна его родословная с пятнадцатого века, хотя можно придумать что угодно, начиная с первобытно-общинного строя. Где-то у меня есть записи с датами рождения и смерти, но их нужно искать. Проще сочинить.
– Не надо сочинять, – возразила я. – Пусть будет по правде.
– А по правде – так…
Пень с именем прародителя украсился четырьмя ветвями, и в основании их Томик тоже нарисовала кружки, а в них имена: Степан, Онуфрий, Арсений, Михаил. Это были дети Василия, те четыре брата, которых судьба занесла из станицы в Петербург, где они и осели.
book-ads2