Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 27 из 35 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– И все эти ровно два месяца, как мы не виделись, вы делали только по три шага, но по многу раз? Мне повезло больше. – Ровно два месяца… Алексей Югьевич, вы считали дни? Вы что, в меня влюблены? А почему? Нет, не пгислоняйтесь так задумчиво к погучням, дайте я вокгуг вас буду ходить… Я перевел взгляд на берег – закат тонул за наливавшимися темно-сизым цветом горами, из-за них веером всплывали невесомые облака… Я – и влюблен? Она смеется? – Да нет же, дорогая Вера. Я, к сожалению, не влюблен, я безнадежно люблю вас. Вы можете ходить кругами или стоять на месте, а я буду думать только об одном: сделать что-то для вас, если надо – спасти, защитить вас. Вспомните об этом, если вдруг помощь понадобится. А вот почему это так – лучше не спрашивайте. Ответить невозможно. Так со мной случилось. Она остановилась в своих метаниях по балкону и долго вглядывалась в мое лицо, будто пытаясь его рассмотреть заново. – Откуда вы такой взялись? Почему мне всегда так хочется с вами спогить и скандалить? – Это лучшее, что вы мне за все время сказали. Спасибо. – Сейчас будет еще лучше. Вот: я знаю много людей, которые мою букву «эг» вежливо и стагательно не замечают. И только одного, котогый ею откгыто и нахально восхищается. – Вот видите, от меня есть польза. – Еще какая. А газ все так сегьезно, то давайте беседовать только о действительно важном. О ваших стихах, тех, что не существуют. – Ну как же это они не существуют. Они где-то есть, просто я вытягиваю их оттуда по нитке, а вместе нитки не сшиваются. Ну вот посмотрите на эту замершую в ожидании эскадру – она ждет, что я напишу балладу о трех волшебных кораблях. На первом корабле… на первом багровым светом пульсирует наша боль. Видите, вот они, перед вами, эти четырнадцать тысяч человек, боль у каждого своя, но где-то есть корабль, который бережно несет всю ее в себе. И мы идем за ним. А на корабле втором… вы не сможете это произнести, там везде эта ваша буква «р»: на корабле втором чернеет серебро. – Почему сегебго? – Из-за той самой буквы. Она сидит у меня в голове непрестанно. Но там, на том корабле, много чего – серебро, сокровище и сталь, вглядитесь в морское дно или дно звездного купола, увидите отблески. А есть еще и третий корабль. – И? – И на нем она, та, что губит нас, влюбленных в боль, серебро и сталь. Но нам виден только платочек паруса на горизонте. К нему можно тянуться… день за днем… Я замолчал, не отрывая глаз от ее лица. У нее за эти месяцы чуть потемнела кожа, и лицо от этого стало еще прекраснее. – И это называется – нет стиха? – Только фантом. Но кто-то этот великий стих теперь точно напишет, если я вызвал сегодня на свет его преждевременный призрак. Даже не сомневайтесь. Они нас оттуда услышат и допишут наши стихи. – Они нас услышат? Кто они? Да вы уже начали новую поэму! – Старая. И тоже ничего не получается. Это должен быть короткий стих, из восьми строчек. Ну, двенадцати. Про две башни. На одной стоим мы с вами – вот прямо сейчас, наша корма ведь как башня. И смотрим через время, и хотим докричаться через него в будущее: мы здесь, мы были, мы есть. – Я поняла: а там, в будущем, еще одна башня. – Конечно, и люди оттуда тянут к нам руки и хотят сказать что-то важное. О чем-то нас предостеречь, от чего-то спасти. А до нас долетает только одно – «не делайте этого». И вот взметнулись сизые перья облаков над тонущим в горах малиновым шаром солнца. Какой прекрасный был день, сейчас будет ужин, Вера будет царицей командирского конца стола в нашей кают-компании, где раньше сидела Рузская… А пока что – да когда же они прекратят свою беготню, и пыхтение, и таскание тяжестей. Это невесело наблюдать, потому что нет более горестного символа конца нашего путешествия, чем вот этот разгром еще вчера элегантного корабля, почти императорской яхты. Дело в том, что индокитайская бухта Камранг стала для нас последней долгой стоянкой великого путешествия. И если раньше истерия по поводу японских миноносцев (у берегов Африки!) была привилегией Бешеного Быка, то сейчас-то все знали: тут не Африка, японские миноносцы из страшной сказки стали близкой реальностью. – И он, господа, уже прощается, уже садится в катер – и говорит: у вас не крейсер, у вас какая-то яхта. Деревянные панели, занавеси, книги. Вы же знаете, что все это во время боя горит? А на него в ответ смотрят как на больного: какой бой? Это в кают-компании вспоминают про визит на «Донского» некоего германского капитана неизвестного ранга – давно, в прошлом веке. Когда слово «японцы» вызывало разве что презрительный смех. А сейчас все только и пересказывают, обсуждают телеграммы по поводу Мукдена: нет, всего российских погибших там, на китайской земле Маньчжурии, все-таки сто двадцать тысяч, но это как считать – с Порт-Артуром или без… и десятки тысяч пленных… и генерал Куропаткин просит сменить его с поста главнокомандующего… вместо него, кажется, будет Линевич. – Господин Немоляев, тут все просто: раньше мы боролись за победу. Сейчас за ничью. – Какую ничью? – Япония истощена, у нее тоже десятки тысяч погибших. Она солдат на китайскую территорию доставляет по морю. Мы – по железной дороге через Сибирь, безо всяких препятствий. А теперь представьте себе, что наша эскадра приходит на место уничтоженных кораблей, которые были в Порт-Артуре. Для японцев это означает, что подвоз подкреплений в любой момент может быть перекрыт нашей эскадрой, стоящей во Владивостоке. Зря воевали, тупик, ничья. – Ничего себе – десятки тысяч погибших ради тупика, – звучит чей-то голос с дальнего конца стола. – Все лучше полного поражения, – отзываются другие голоса. Но еще обсуждают тот самый начавшийся на крейсере полный ужас – по сути, разграбление прекрасного корабля. Сначала складируют на палубах, потом тащат в трюм, а то и перевозят, с бирками, на транспорты – да буквально все. Я складываю это в тюки – книги, взятые (да по сути уже украденные) мной из библиотеки. Мои чемоданы, тоже с книгами и бумагами, кроме самых необходимых. Мое пальто с бархатным воротником и котелок, сейчас ведь апрель и дикая жара. Слышу, что никакого адмиральского приказа на эту тему не было. С другой стороны, каждый командир отвечает за живучесть своего корабля в бою. И вот деревянный погром идет на броненосце «Орел», на старичках – «Наварине», «Нахимове» и «Донском», а вроде больше нигде. И я хожу по крейсеру среди этого уничтожения человеческой жизни, этого театра с разоренными запасниками и кулисами – и все записываю. Потому что это будет очерк, последний перед переходом к Владивостоку. Они там, мои читатели, будут тогда уже знать, что мы дошли домой, – но представят себе, что мы чувствовали перед последним переходом. И я записываю каждый предмет: кресла, стойка буфета, стулья, граммофон и пластинки Рахманинова и многих других, отделка рубки на мостике (вроде широких досок темного дерева), лишняя одежда, чемоданы с наклейками – список имен; а вот ковры и еще диваны… На «Донском», как известно, «умеют развлекаться». Но теперь элегантная яхта сбрасывает внешнюю оболочку, из-под нее выступает беспощадное крашеное железо, потому что все-таки здесь боевой крейсер. А еще грузят уголь, вот к нам подходит уже наш баркас «Бородино», тащит уголь в мешках с транспорта «Китай», немцы тоже здесь. И каждое свободное помещение заполняют привычным уже черным ужасом. Матросы, гремя подошвами по железу трапов, бегают с грузом по всему кораблю, залезают в каждый угол, переворачивают корабль вверх дном, до самых потаенных закоулков – и вот оно наконец случается. Дружинин отыскивает меня на какой-то палубе, молча крутит рукой, как мельница, два раза. Идем с ним на мостик, там экспозиция, есть зрители из самых изысканных кругов (матросских и офицерских), недостает только шампанского и критикесс. Экспозиция вот какая – на чем-то вроде замасленного ковра из парусины разложены револьверы (штук пятнадцать), винтовки (штук десять), коробки, что-то еще железное и явно готовое к бою. Мелькает Лебедев, бросает быстрый и не очень заинтересованный взгляд на эти сокровища, отходит – у него много других важных дел – и начинает что-то говорить Блохину, я так и слышу неизбежное «видите, как…». – Вот и не будет бунта, – слышу над ухом голос Дружинина. – Кстати, револьвер свой принесли бы мне – смазать, проверить. Черт, а не сдал ли я его в трюм между книг? А дальше – новости. Вот какие: у меня опять нет вестового. Ен посажен под арест. Шкура прячет глаза, боится сказать слово, но это потому, что вокруг все время слишком много людей. Я бросаю взгляд на флагман и другие броненосцы – вроде сигналов на мачтах нет, везде по серо-лиловатой воде снуют баркасы и движутся транспорты – и иду искать Лебедева. Нахожу, получаю разрешение посетить арестованного. Меня конвоируют в очень странное место – не где-то в трюме, а в закуток в орудийном каземате, поближе к офицерской территории. Ен опять избит. От него выходит Тржемеский с кровавыми бинтами, уступая место мне. От Ена пахнет металлом (кровь) и чесноком – мы почти шепчемся, сблизив головы. И сразу выясняется, что арест не для того, чтобы наказать моего вестового за что-то, а чтобы спасти его, изолировать от тех, кто второй раз пытается его убить. Нам всем положено думать, что его опять подозревают в обладании «японской мордой», но мне вдруг все становится ясно. – Ен, это оружие на мостике – это ведь вы его нашли и выдали? – Да, – улыбается он разбитыми губами. – Но меня подслушали… Да уже давно подозревали… – Подозревали – в чем? А… все понятно. Ен, это вы все время рассказывали обо всем Лебедеву? – И только ему, – почти неслышно признается он. – Потому что опасно. Я роюсь в карманах, чтобы ему что-то дать, поблагодарить, но у меня нет ничего. А Ен вдруг наклоняется ко мне совсем близко: – Я не японская морда. Я кореец. Моей страны уже все равно что нет. Захватили японцы. Не на кого надеяться. Только на вас… нас… Россию. Нужен каждый корабль. Чтобы дошел и… потом, позже, освободил Корею. Вот потому. А тут – бунт, и если крейсеру покинуть эскадру… А за ним пойдут другие, а там тоже будут бунтовать… Он выдыхает и трогает шею – там повязка. – Россия – это еще «вы» или уже «мы»? Ен, а откуда вы родом? Вы уже наш кореец? – Нет, то есть да, – говорит он. – Уже подданный России. Моя семья – рыбаки, есть такой остров Улындо, потом уехали торговать рыбой во Владивосток. Но я помню… Помню все. Я оставляю ему все папиросы, которые при мне были, обещаю приходить все время – и уже у порога спохватываюсь: – Ен, кто теперь главный в заговоре – вы этого человека знаете? Он смотрит на меня долго и отчаянно, потом выдыхает: – Нет. Нет… Итак, все в открытую. На железные двери в моей каюте ставят, по приказу Лебедева, защелку – я смогу закрыть ее изнутри и спать спокойно (а что же это я не волновался по такому поводу раньше, мелькнула мысль). Команда хихикает – до того защелку установили, понятное дело, Вере Селезневой, таковая была и у Рузской (чтобы не подвергать соблазну сходящих по женщинам с ума), так что моя каюта теперь называется «дамской комнатой». Но кто-то не смеется. Иллюзий того, что я тоже заговорщик, пусть немного смешной, уже нет. – Что же теперь, дьявол его в бороду и в ребро через сапоги… – демонстрирует мне морской язык Федор Шкура, улучив момент, когда рядом никого. – Что же мне теперь делать. Да пошло бы оно все знаете куда. И он делает вид, что почти орет на меня – если кто-то все-таки приблизится. – Господин Немоляев, я всю жизнь штрафник. Как вырваться? Говорил с Лебедевым – помните, там, на берегу, но что он может… Он только на корабле хозяин. И я торжественно обещаю ему: как только придем во Владивосток, мы с Дружининым пойдем в тамошнюю контору охранного отделения и заступимся за Шкуру. И потом я – один – дам ему новую жизнь. Потому что наш Союз – именно он – уже возглавил, судя по отрывочным новостям, обновление России. Знает ли Шкура, кто на самом деле этот новый Люцифер, страшнее прежнего? Да я даже не пытаюсь его об этом спрашивать. Но вот если знает – то во Владивостоке все будет очень, очень серьезно.
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!