Часть 46 из 54 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Дядя сделал вид, будто не слышит, хлопнул коня по спине и сердито кивнул тетке, чтоб поторапливалась.
От лошадей шел пар, их шерсть обсыхала на горячем солнышке. Пар плавал над ними точно белый туман, который курится спозаранку в ложбинах. Тетка Ондрушиха, размахивая хворостиной, отгоняла от лошадей насекомых и громко спорила с дядей, чтобы он по-хорошему согласился свезти наш овес.
Она причитала, словно жалостно вытягивала одну ноту:
— Ну и крест мне с таким мужиком. Бедная я, разнесчастная!
— В самом деле, дурной человек, — сказала наша мама, — знает только себя. Из-за его лошадей мы чуть в беду не попали, а у него даже спасибо сказать язык не поворачивается.
Мы уже не вернулись к кустам посидеть, а тут же принялись за работу.
Но мы еще и начать-то толком не начали, как снова послышались крики. С Чертяжа заявился Петрань сводить счеты с Ондрушем. Оказалось, что лошади вытоптали у него полоску пшеницы. Петрань требовал возместить убыток и грозился старостой и судом. Всю деревню призывал он в свидетели. До девятого колена проклинал Ондрушов род, вместе с его полями и урожаем.
— Уж договорились бы вы по-хорошему, — уговаривала его наша мама, — криком делу не поможешь!
Подпрыгивая на короткой ноге и едва не лопаясь от злости, он продирался сквозь густой зеленый вейник, разросшийся вокруг болота у родничка.
— Разве с дьяволом договоришься? — орал он так, что в горле хрипело.
— Но ведь он не нарочно это подстроил, — взывал к его разуму отец.
— Пускай лучше приглядывает за лошадьми, раз уж он такой хваленый хозяин, — не сдавался Петрань. — Он у меня своей кровью умоется, выложит денежки, какие нажил в войну. По судам его затаскаю, не будь я Петранем!
— Ну, вы оба из одного теста сделаны, — махнула мама рукой, решив, что не стоит вмешиваться в их дела.
Петрань выдернул на меже лещину вместе с корнем и, ковыляя на кривой ноге, направился прямо к Ондрушам.
Отец пошел отбивать косу. Оселок свистел по ней. Мы только диву давались, как это он за четыре года не утратил сноровки в крестьянской работе. Но, говорят же, к чему лежит у человека душа, того он век не забудет. Рука его ловко скользила и сгибалась у острия, блестевшего на солнышке.
Мы следили за его движениями, а он в это время говорил:
— Петрань прав, это не мужик, а дьявол. Я, конечно, мог бы не выручать его с лошадьми, но потом бы покоя не знал. Не по нутру мне, когда добро пропадает.
Он остановился и взором скользнул над Липтовскими лугами к высоченным вершинам, которые затянулись голубоватой дымкой.
— Не по нутру мне это, — повторил он. — Вот и в России какая теперь разруха. Словно огнем все опалило. Чего только человек не передумает! Сколько раз уговаривали нас вступить в армию повстанцев[32]. Но я видеть не мог, как переводят то, что уже есть. Остался я в госпитале ухаживать за ранеными. И там пригодился, и оттуда меня не отпускали. Всюду рук не хватало. А мне бы только домой да домой: перед глазами все этот овес на Голице и вот такая мирная работа. — Он снова остановился и улыбнулся. — Но кто знает, может, и тут разразится такая же буря. Поглядишь на такого вот Ондруша, и о любом убытке думать забудешь. Я нарочно его припугнул, что мужики возвращаются с винтовками.
Меж тем на Голице Ондруш с Петранем продолжали браниться. Дело дошло даже до драки.
— За пшеницу ты мне золотом заплатишь, — грозился Петрань, — люди подтвердят, что ты погнал туда лошадей, чтобы только извести мой урожай, глаза твои завидущие. Я тебя по судам затаскаю, покуда последней борозды не лишишься.
— Ах ты образина эдакая! — сипел Ондруш. — Я тебе покажу, как оскорблять человека. Я такого себе адвоката найду, что ты последнюю рубашку спустишь!
Петрань отбросил лещину и вцепился в Ондруша. Схватил его за горло, того и гляди, душу выбьет. Оба извивались, точно клубок змей. Тетка Ондрушиха подбежала к ним, пытаясь разнять.
Когда и это не помогло, она стала их совестить:
— Подавиться бы вам вашим богатством, может, тогда покой наступит на свете! Мало вам, что люди на войне гибнут, вы еще и тут из-за снопа пшеницы готовы глотку друг другу перезгрызть. Ах вы скареды чертовы! Не позорьтесь, вся округа на вас смотрит. Из-за снопа пшеницы такую бучу подняли…
Уборка кончилась, хлеб стали свозить на гумно, зачастую ночью. Мы тоже как-то при свете фонаря сбрасывали с телеги ячмень в овин. Нам помогал Йожо Мацух. Мы с мамой старательно укладывали снопы пластами.
Юрко остался в горнице и, устроившись на кушетке, смотрел на багряный закат. Целое море кровавых облаков залило небо над пиками гор. Хоч сверкал, точно в огне, и горящие зори отражались на его вершине.
Сбросив ячмень на гумно, мы возвратились в дом. Братик встретил нас на пороге сеней. Он размахивал руками и кивал головой так, что его каштановый чуб весело подпрыгивал.
Мама заключила Юрко в объятия и похвалила за то, что он не плакал в одиночестве.
— Я только неба боялся, оно такое красное.
— Ты ведь знаешь, что это солнышко заходит, голубок ты мой, и бояться тут нечего.
Братик, успокоившись, повторил:
— Это солнышко заходит, и бояться нечего.
— Конечно, — еще раз подтвердила мама и опустила Юрко на пол. — Надо поскорей плиту растопить и приготовить ужин.
Мы побежали за шишками и хворостом. Вскоре огонь весело затрещал.
Отец с Йожо Мацухом толковали на завалинке об урожае.
Братик не забывал о красном небе и все время заговаривал об этом.
Глядя на занявшиеся в печи поленья, он спросил:
— А солнце тоже сделано из огня?
Мама задумалась. Она была несколько озадачена. Но тут же обрела уверенность и улыбнулась:
— Похоже, что из огня, раз греет. А вот что это за огонь, не скажу. Должно быть, какой-нибудь необычный. — Она подумала и вдруг словно заблудившийся путник, отыскавший дорогу, сказала: — Ведь вы должны были проходить это в школе.
Людка кивнула и вызвалась рассказать, что мы знаем о солнце. Она встала перед мамой, как перед учителем. Ноги вместе, опущенные руки плотно прижаты к телу. Не двигаясь, она глядела в мамино лицо и сыпала фразами по-мадьярски.
— Ну хорошо, хорошо, — сказала мама и вздохнула. — Только я не понимаю ни слова. Изволь, объясни это по-нашему.
— Я не знаю, — Людка пристыженно опустила глаза, — я не умею по-нашему, мы учим все на мадьярском.
— Но ведь надо же знать, чему тебя учат, доченька. Иначе какой прок от такого ученья? Это же бессмысленная болтовня. И уж коль приходится вам все учить по-мадьярски, то хоть бы учительница объясняла вам, что к чему. Выйдете из школы совсем несмышлеными.
Мы услышали, как отец вошел в сени. Мы узнали его по тяжелой, усталой походке. Он оперся рукой о дверной косяк и, прижавшись лбом к руке, заглянул в кухню.
Серьезным голосом он сказал:
— Наверное, учительнице приказали, чтобы они вышли из школы еще глупее, чем были, когда вошли в нее. Чем глупее, тем вернее.
Йожо Мацух, тоже привалившись к двери, смотрел на нас. Лицо у него нахмурилось, черные глаза вспыхнули, и он громко сказал:
— Они хорошо знают, что делают, иначе мы не сгребали бы грязь на дорогах ради господских колясок. Может, будь мы посмышленей, не пришлось бы нам чистить эти дороги.
Минуту спустя он потянул отца за рукав, и они вместе вышли во двор. Там они о чем-то толковали, как когда-то Федор и Михаил, когда готовились к побегу.
Вдруг Мацух насторожился, повернул голову в сторону дороги и с минуту стоял прислушиваясь. По мосту, недалеко от деревянной халупы, где до недавнего времени жили русские пленные, загремела телега. По легкому цоканью копыт можно было догадаться, что это телега из замка.
Я бежала через двор за новой охапкой дров, когда из-за угла нашего дома вынырнули лошади. И в спустившейся тьме мы увидели, что телега доверху набита господским скарбом: деревянными, плетеными и кожаными чемоданами. Они резко вырисовывались на красно-сером горизонте.
— Далеко ли собрались, Яно? — окликнул Мацух кучера.
— Господа в Пешт уезжают, — ответил тот и взмахнул кнутом.
Отец с Мацухом переглянулись, а Мацух при этом еще и брови поднял, точно хотел сказать: «Вот видишь!»
Когда я возвращалась из сарая с дровами, мимо нашего дома промелькнула коляска, за ней другая. В колясках сидели господа, одетые по-дорожному.
— У них земля горит под ногами, — засмеялся Мацух.
Но тут же улыбка застыла у него на губах.
За коляской бежала плачущая женщина. Приглядевшись, мы узнали нашу учительницу. Длинное летнее платье било ее по ногам и мешало бежать. Расстояние между женщиной и коляской стремительно увеличивалось. Протянув в отчаянье руки, она как бы пыталась сократить это расстояние. Но никто не обращал на нее внимания, кони ускоряли свой бег.
— Маленький мой! — всхлипывала женщина.
И бесконечная мука этих слов передалась и нам. Руки у меня ослабли, и два полешка упали на землю. Какая-то недетская боль пронзила меня: в коляске от матери увозили ребенка. Последние нити, связывавшие их, в этот вечер должны были оборваться.
Учительница на повороте перед корчмой замедлила бег. Я видела, как она судорожно двигала пальцами, словно пыталась поймать в воздухе что-то недосягаемое, и как рухнула на пыльную дорогу.
Ее подхватила тетка Ливориха, выбежавшая из ворот посмотреть, что происходит.
Я не знаю, что было дальше. Отец взял меня за плечи и подтолкнул в дом: нечего мне, мол, во все совать нос. Я хотела рассказать об этом маме, но не решалась: отец вошел следом за мной в кухню и поторопил с ужином.
После ужина он отправился ночевать к Мацухам.
book-ads2