Часть 18 из 36 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Однажды случилось так, что Берль столкнулся с мэм на лестничной клетке. Чтобы добраться до двери напротив, больной женщине приходилось держаться за стены и перила.
– Мальчик, ты должен мне денег. – Она сильно закашлялась, зажав рот платком. – Ты все еще умеешь петь или после воспаления легких голос у тебя уже не тот?
– Кажется, у меня еще получается.
– Ты здоров?
– Здоров.
– Тогда заходи как-нибудь по-соседски. Сможешь у нас еще подзаработать.
Берль снова стал петь. Он пел во все горло для новых женщин, ведь никого из тех, что он видел в прошлый раз, там уже не осталось. Но и эти встретили его с воодушевлением. Они плакали, подпевали, прижимали его к себе и целовали после каждого куплета. Некоторые, как и тогда, были уже больны и истощены, но многие сияли здоровьем – жизнерадостные, пухленькие, кровь с молоком.
С тех пор Берль проводил вечера с Гершелем, а дни – у беременных. Старик продолжал рассказывать ему о заповедях и запретах, скорбных и веселых еврейских праздниках, о нескончаемых стараниях иудеев жить безгрешно. Что казалось Берлю утомительным, бесполезным и невыполнимым стремлением. Ведь он целыми днями предавался греху. Как только Гершель выходил из дому и сворачивал за угол на Деланси-стрит, Берль спешил к двери напротив, и беременные встречали его охами и вздохами: «Вот и он, наш маленький Карузо!», «Вот он – человек, который приносит счастье!». Так его окрестила Бетси, маленькая рыжеволосая ирландка, которой пришлось пройти от дома на Элизабет-стрит всего несколько кварталов, чтобы избавиться от позора. «Человек, который приносит счастье» – для него эти слова были даже приятнее крупника и чолнта, которыми его потчевал Гершель.
Дед, конечно, не понимал, почему это женщины плачут от его пения, но при этом счастливы. Однако он помнил слова Одноглаза, который был их наставником и в таких делах: «Женщины – странные существа. Когда у них слезы брызнут – не угадаешь. То они плачут от тоски, то от боли, а то вдруг от счастья».
Запах этих женщин преследовал Берля, пока он бегал по лавкам, покупая мыло, чулки, кофе, чай, мед, свечи, сигареты, джин и еще тысячу мелочей, что ему заказывали. Беременные были помешаны на еде: мясные паштеты, устрицы – в те времена доступные всем, – блинчики с селедкой, с творогом, с сардинами или со сметаной, свиные ножки, капуста.
Вернувшись с покупками, Берль пел. Если бы Профессор Хатчинсон увидел его в окружении женщин, он точно пожалел бы, что не дал шанса мальчишке. Беременным нравились грустные песни, слушая их, они могли наконец-то поплакать. Он пел песни о прощании с Ирландией, о покойных ирландских матерях, песни об ирландцах, отправившихся в Америку и оставшихся несчастными здесь:
I’m a decent boy just landed
From the town of Ballyfad
I want a situation, yes,
And want it very bad.
I have seen employment advertised,
«It’s just the thing», says I,
«But the dirty spalpeen ended with
‹No Irish Need Apply›.
Но женщины хотели и веселых песен, таких, чтобы хлопать в такт и подпевать. Дед уже перестал смущаться и не ломался:
Oh! The night that I struck New York,
I went out for a quiet walk;
Folks who are «on to» the city say,
Better by far that I took Broadway;
But I was out to enjoy the sights,
There was the Bowery ablaze with lights;
I had one of the devil’s own nights!
Тут все вместе подхватывали припев, который выучили в кабаках, где эту песню очень любили:
The Bowery, the Bowery!
They say such things,
And they do strange things
On the Bowery! The Bowery!
В такие моменты они смеялись, обнимали и целовали мальчика, он был им всем немножечко сыном – юный певец, способный заставить их грустить или веселиться, а иногда и грустить, и веселиться одновременно. Перед ним они не стеснялись безудержно рыдать и хохотать. Своим пением он напоминал им, что они живы. А уж когда он пел им о любви, лица их становились нежными и мечтательными, и даже не зная слов, они подпевали мелодию:
When first I saw the love light in your eye
I dreamt the world held nothing but joy for me
And even though we drifted far apart
I never dream, but what I dream of you…
Когда Бетси прижала его к себе и спросила, как его настоящее имя, он не колеблясь ответил: Падди, а когда тот же вопрос задала итальянка, он назвался Паскуале, а еврейке – Берль. Его не волновало, догадываются ли девушки, что он их обманывает, казалось, девушкам тоже на это наплевать. Обман считался там самым легким из грехов.
Для беременных итальянок он исполнял отрывки неаполитанской песенки, которую где-то слышал. Он рассказывал им, как в Пьетрамеларе крупный земле-владелец раз в год, на Рождество, приезжал в деревню верхом на коне и швырял крестьянам куски мяса. Как родной отец продал его какому-то человеку и тот таскал его из порта в порт: из Неаполя в Геную, из Генуи – в Марсель, заставляя петь на улицах. На дорогу до Америки он заработал буквально голосом.
У родильниц болели набухшие груди, и они стали кормить своим молоком Берля. Молоко текло по коже ручейками, но избавить женщин от боли было некому. Их организм срабатывал как положено, но работал вхолостую. Бетси первая нашла выход. Это произошло легко и естественно. Ей нужен был сосущий рот, и лучше всего годился рот Падди. Рот, умевший так петь, наверняка мог так же хорошо сосать.
По вечерам дед жил жизнью еврейского мальчика Берля, а днями – пил ирландское, итальянское, еврейское и иногда немецкое молоко. Он насасывался молоком евреек, которых заманили в Америку, пообещав с три короба, но здесь они стали нафками – шлюхами. Пил молоко негритянок, которые работали в богатых домах на Вашингтон-сквер и понесли от господ. И молоко матерей двоих-троих детей, которые не могли себе позволить еще одного ребенка.
Он был Берлем, Падди или Паскуале, как кому хотелось. В него текло молоко бездетных матерей. Оно струилось из многих источников и питало его, при этом он порой становился сонным, как младенец, и задремывал. Одна прижимала его к груди нежно, другая – яростно, с чувством огромной вины. Родильницы спорили за него, за время, которое могли провести с ним. Времени этого все равно было немного, ведь через три-четыре дня после родов они должны были покинуть эту квартиру. Но в эти дни они кормили «маленького Карузо» грудью, и их молоко смешивалось в нем в единый, сладкий, дарующий жизнь поток.
А Гершель водил его с собой в синагогу, чтобы он постепенно привыкал. Там Берль слушал, как старик истово читает «молитву о росе». Дома они ели мацу – еврейский хлеб свободы – и даже сожгли несколько кусочков старого хлеба. Из-за того что в стародавние времена погибло двадцать четыре тысячи учеников некого рабби Акивы, Берлю целый месяц нельзя было ни стричься, ни брить редкую щетинку на подбородке. В ночь тиккуна он открыв рот смотрел, как евреи в синагоге на Норфолк-стрит молятся, читают Тору и страстно спорят. Только на рассвете они – усталые, но довольные – обнялись и разошлись по домам.
Берль узнал, что каждый еврей стоял на горе Синай, когда Бог даровал Тору этому чудно́му народу. Он давно уже ничему не удивлялся. Казалось, для Гершеля не было ничего странного в том, что он хоть и живет сейчас, тогда стоял на горе. «Бог заключил с нами союз. С каждым евреем». Берль и верил, и не верил ему.
Гершель теперь поглядывал на Берля с подозрением и недовольством. Он за версту чуял двойную жизнь воспитанника, ведь запах дешевых духов беременных не выветривался с его одежды и волос. Старик наблюдал за ним во время ужина и как будто боролся с собой, но однажды он выпалил:
– Не думай, что я не знаю, где ты шляешься! Я это чую от самой Деланси!
– Хотите, чтобы я ушел?
– Нет, не хочу. Я хочу, чтобы ты стал порядочным евреем. Твои родители наверняка хотели бы этого. – Гершель помолчал. – Берль, мальчик мой, послушай меня. Не хочешь ли ты стать моим сыном? Я убежден, что тебя привел ко мне Бог. – Помолчав еще и собравшись с мыслями, он продолжал: – Моя жена не могла зачать ребенка, но я все равно остался с ней, хоть еврею и положено всегда стараться завести детей. Она умерла десять лет назад по дороге сюда, и с тех пор я не искал новой жены. Пока я не нашел тебя полумертвого на лестнице, я думал, что уже не хочу ни к кому привязываться. – Он запнулся. – Берль, это отличное предложение для тебя. Мне недолго осталось жить, я это нутром чую. Когда Рифки не стало, я думал, что умру от разрыва сердца, но прошло десять лет, а оно все еще держится. Берль, мне нужен сын, чтобы после моей кончины он отсидел шиву и одиннадцать месяцев читал кадиш. Ты должен умилостивить Господа, ибо я тоже грешил. За это ты сможешь унаследовать мой гусиный бизнес, да и на банковском счете у меня кое-что есть. Что скажешь, мальчик?
Гершель смотрел на Берля, ожидая ответа, но тот не ответил, ни сразу, ни потом.
Роль сына еврея и дюжины матерей, которые постоянно менялись, была заманчива, но Берль предпочел промолчать. Ночью они опять слышали стоны, причитания и вопли. Поскольку они все равно не спали, Гершель впервые рассказал ему о своей жизни странствующего сапожника и портного в окрестностях Городенки, в Галиции.
Летом Гершель починял толстые мохнатые овечьи тулупы и сапоги крестьян, а зимой – заштопывал их летнюю одежду. Вдобавок при нем всегда были товары, нужные крестьянам: ножницы, ножи, иголки, пуговицы, мази от легких ран.
Он сообщал людям новости о войнах, об их начале или окончании; о мирных договорах и перемириях, которые нарушались; о королях, женившихся и умиравших; о покушениях, неурожаях и множестве других бедствий. Крестьяне не могли наслушаться, словно желая убедиться, что не только в их мире все плохо.
Гершель кое-что рассказывал им и об Америке – то, что сам услышал, странствуя по округе. Священники и раввины учили народ, что нужно вложить свою жизнь в руки Господа, но они никогда не говорили, надолго ли. Так что многие решали снова взять жизнь в свои руки и отправлялись в путь. Постепенно он и сам начал в это верить.
Он не видел Рифку по нескольку недель. Когда дела шли плохо, то ему доставалось лишь немного каши. Когда лучше – то головка сыра или горшочек меда, которые можно было продать на рынке. А если уж совсем повезло – то еще и получал несколько монет за работу. Когда Гершель возвращался домой, ему приходилось чинить собственные башмаки. Постепенно он стал все больше нахваливать Америку жене. Долгое время она притворялась глухой, потом начала прислушиваться. Гершель до сих пор не мог себе простить, что уговорил столь хрупкое, болезненное существо решиться на эмиграцию.
Путь в Америку был долог и усеян трупами. Сначала они наткнулись в Вербовцах на целую кучу пристреленных и заколотых лошадей, которых крестьяне не могли прокормить после великой засухи 1889 года. Одичавшие собаки, свиньи, вороны и коршуны дербанили туши без шкуры. Птицы и животные оспаривали друг у друга падаль, дрались за гниющее мясо. Гершель и Рифка знали, что на запах придут волки, и постарались поскорее уйти из долины.
Они были еще не так уж далеко от дома и шли налегке, с собой они взяли только семисвечную менору, молитвенное облачение талит, несколько фотографий, портняжные ножницы, нижнее белье. Продвигались они быстро и через две недели уже стояли на немецком побережье. Во второй раз Гершель увидел трупы в Гамбурге – среди эмигрантов свирепствовала холера. В третий раз трупом стала его жена. Голос старика задрожал, и на этом он закончил свой рассказ.
На следующее утро Гершель осмотрел одежду и обувь Берля. Стоя спиной к нему, он пробормотал:
– Сегодня зашью тебе штаны и починю ботинки. – Затем он замер и сказал: – Не тяни с ответом на мое предложение. Если ты его принимаешь, можешь остаться здесь. Тебе надо решить поскорее, чтобы я мог отвести тебя к раввину, тогда ты сможешь покаяться в грехах уже этой осенью на Рош а-Шана. Если же ты не хочешь, тебе придется уйти. Тогда мне надо найти кого-то другого, кто помолится за меня.
На дворе стояла уже середина июля, зной давил на город и на людей. От него невозможно укрыться, уж точно не в гетто, где было повсюду тесно и душно. Уже несколько дней воздух совсем не двигался, ни малейшего ветерка, и люди на улицах падали в обморок. Ночью площадки пожарных лестниц заполнялись спящими, которые спасались от жары в квартирах.
Берлю приходилось чаще обычного таскать воду для беременных и мэм, страдавшей от жара. Она теперь почти не выходила из комнаты и, если ей что-то было нужно, громко звала Берля. Иногда она совала ему пятицентовую монету и смотрела на него потухшими глазами. Когда он пел, его голос проникал сквозь стены, разносился по коридору и ее жилище тоже наполнял музыкой.
Берлю жилось так хорошо, как никогда прежде, на пятом этаже неприметного кирпичного дома, каких в городе были тысячи. Он даже решил отпраздновать здесь Новый год и смиренно сделать тешуву. Он покаялся бы от чистого сердца, что бы это ни значило, а потом совершил бы ташлих – пошел бы к Ист-Ривер и вывернул карманы, избавившись таким образом от грехов. Он уже был уверен, что Бог закрыл бы оба глаза на парочку детских грешков. Ведь Бог – не Падди Одноглаз, Он милостив. А потом Берль наелся бы халы с медом до отвала и радовался бы радости Гершеля. Но случилось иначе.
Однажды мэм позвала его к себе в комнату. Она была не одна. Невысокий, но крепкий мужчина с седой бородой стоял на безопасном расстоянии от кровати. Когда Берль вошел, они умолкли, и он с трудом разглядел их в сумерках. Гость зажег керосиновую лампу, и Берль узнал капитана, который два раза в неделю отвозил мертвецов из гетто на остров Харт. Мужчина достал гребешок и причесал бороду, не спуская глаз с Берля. Затем сдвинул фуражку на затылок.
book-ads2