Часть 11 из 53 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Наконец лавки Индианолы, похоже, опустели, и Джолли велел верблюду встать. Сеид шевельнулся, точно пробуждаясь ото сна, неуверенно качнулся вперед и вверх, потом вернулся в прежнее положение, распрямил верхнюю часть ног, затем нижнюю, с кожистыми, голыми, как подушечки большого пальца, коленями, а затем воздвигся, высоченный, как виселица, вознеся своего седока с такой легкостью, словно тот был просто еще одним небольшим дополнительным горбом. Когда он поднялся во весь рост, из пасти у него так и повалила пена, а жилы под кожей напряглись и надулись. Невообразимый груз сперва немного съехал влево, потом немного вправо, и Сеид с силой вздохнул – то ли от чрезмерного напряжения, то ли от ощущения одержанной победы – и пошел. Один шаг, второй. Вся Индианола, затаив дыхание, следила за этим невероятным животным, воплощавшим в себе такие их желания и потребности, о которых они и не подозревали, пока возможность их осуществить сама не приплыла к ним в руки. А Сеид между тем продолжал шаркающим шагом удаляться от них и даже ни разу не пошатнулся под тяжестью всего собранного имущества. Еще несколько шагов, и он оказался напротив того места, где за оградой стоял я. У меня прямо сердце в пятки ушло. И знаешь, Берк, когда они проходили мимо, Джолли только глянул на меня сверху, а я, вытащив из кармана nazar, сунул его прямо ему в ладонь. Верблюд при этом даже не покачнулся, он только вздохнул, почувствовав прикосновение руки Джолли, и снова двинулся вперед по главной улице города, ступая ровно и плавно – казалось, по земле катится какой-то большой четырехколесный возок, до предела нагруженный сумасшедшим торговцем всякими горшками и сковородками, трубами и сапогами, а также то ли пятнадцатью сотнями, то ли пятнадцатью тысячами фунтов хлопка, муки, сена и белья. Сеид шел, и следом за ним над крышами Индианолы повисала нерушимая тишина.
* * *
Никакой особой цели я не преследовал, когда много дней тащился по пятам за вьючным обозом, который Джолли и его приятели-погонщики вели куда-то в глубь страны. Наверное, мне было просто любопытно и хотелось побольше узнать и о верблюдах, и о тех, кто за ними ухаживает, и о солдатах, которые вас всех охраняли и вели через болота. Я шел пешком, и мне приятно было видеть впереди тонкую черную линию верблюжьего каравана. А еще ужасно интересно было смотреть, как вас расчесывают и под конец каждого дня поят водой. Я, затаив дыхание, наблюдал за тем, как Джолли каждое утро седлает Сеида – седло походило на изящный стул, обтянутый кожей и украшенный потрясающими зелеными и белыми шевронами; оно плотно прилегало к плечам верблюда, а его передняя лука в форме трезубца торчала вверх, точно вытянутая лапа какого-то древнего окаменелого зверя.
Мне казалось, будто я пребываю в волшебном сне, когда я, пока никем не обнаруженный, наблюдал за всем этим, устроившись на ночь на опушке леса под деревом, но достаточно близко от стоянки, чтобы слушать потрескивание костра и негромкие разговоры погонщиков, вылавливая в них какие-то полузабытые слова, непонятным образом застрявшие в моей памяти – парень, отец, Бог, – и произносились эти слова с какими-то странно знакомыми интонациями, словно я и впрямь сплю и мне снится раннее детство.
И, конечно, я кое-что стащил в тот самый первый раз, когда, пробравшись в лагерь, присел под оградой вашего загона – подвиг весьма скромный, потому что я был уверен, что старый левантиец, стоявший ночью на страже, меня не заметит. А ты, Берк, тогда сразу подошел, стал меня рассматривать, а потом за морковкой, которую я держал в руке. Я совсем притих и даже не пошевелился, почувствовав прикосновение твоей морды, покрытой довольно-таки жесткой шерстью, когда ты взял у меня угощение. Поскольку в тот раз у меня все прошло весьма удачно, я, естественно, предпринял новую попытку, не понимая, что опасаться следует вовсе не часового и не солдат, а представителей твоего племени – ибо верблюды мгновенно замечают, что их обошли в смысле кормежки, и поднимают дьявольский рев. В общем, мне пришлось вслепую продираться сквозь колючие кусты, слыша позади крики и оружейные выстрелы. Слава богу, хоть луна еще взойти не успела.
С тех пор каждый вечер Джолли выходил на самый край стоянки и негромко окликал меня: «Мисафир[21], ты еще тут?»
А я, прижавшись к пересохшей земле, старался даже не дышать, и Джолли через некоторое время возвращался к костру, где тут же возобновлялась привычная беседа.
Так прошло еще дней пять, а как-то ночью в загон с верблюдами попытались проникнуть какие-то незадачливые растлеры[22]. Судя по их отчаянным воплям, стало ясно, что они совершенно не представляли, на какую породу скота охотятся, и их жалкая попытка кого-то украсть окончилась полным провалом, если не считать того, что верблюды разбежались. Скорчившись под деревом в темноте, я считал постепенно смолкающие выстрелы и все пытался заставить себя встать и броситься помогать погонщикам верблюдов – еще не скоро, уверял я себя, Господь Всемогущий услышит, что люди говорят о таком герое, как я, – но вылезти из спального мешка никак не решался, хотя погоня продолжалась довольно долго. А когда я все-таки наполовину выбрался из мешка, вдруг стало почти совсем тихо. Теперь до меня доносились лишь отдельные негромкие восклицания, свидетельствовавшие о том, что нашли того или иного верблюда, и тут вдруг кто-то тяжело вздохнул прямо у меня над головой, и это оказался ты, так ведь, Берк? Топ, топ, топ – мягко ступая своими могучими ногами, ты подошел к моему позорному укрытию и сразу же сунул морду в мой дорожный мешок, словно делал так уже тысячу раз. Обнаружив остатки моего ужина, ты быстренько с ними разделался, а я услышал голос Джолли, который подошел к нам, чтобы тебя забрать:
– Ну что, мисафир, верблюда-то потруднее спрятать, чем mati моей матери.
И он увел тебя в загон, а я с тех пор стал спать возле их костра и больше никуда не убегал и не прятался, пока мне не пришлось это сделать.
* * *
Донован как-то рассказывал мне, что в мире существует два типа людей: те, кто дает имена своим лошадям, и те, кто имен им не дает. К тому времени я всего раза два ездил верхом и, естественно, причислял себя к последним. Но вскоре это оказалось абсолютно несправедливым как по отношению ко мне, так и по отношению к другим погонщикам верблюдов из компании Джолли.
Сеид – восемь футов в холке – был, разумеется, вожаком стада и «пилотом» вьючного каравана, однако нрав у него был отвратительный. Самый крупный из дромадеров, он мрачно и презрительно, сверху вниз, смотрел на своих кузенов меньшего размера. Но еще хуже было то, что его приходилось на ночь стреноживать, поскольку особый запас злобного презрения он приберегал для одного из представителей своего рода по кличке Тулли, или Большой Рыжий, которого, видимо, считал козлом отпущения и постоянно кусал, бил ногами и оплевывал. Давняя дружба Сеида и Джолли началась еще в те дни, когда они вместе сражались против немцев в Алжире. «Не дай бог, чтобы они вместе на немца наткнулись – оба прямо бешеные становятся», – как-то поведал мне ночной сторож.
Сторожа звали Йоргиос – или по-здешнему Джордж, – и он был совсем старый: морщинистое лицо, грустная задумчивая улыбка и привычка вечно курить свою изогнутую трубку. Хотя никто, похоже, не был уверен, действительно ли Джордж так стар, как кажется, или же эти морщины, избороздившие его лицо, являются следствием какого-то тяжкого горя; впрочем, с морщинами он выглядел настоящим патриархом, и люди невольно к нему тянулись. Особенно женщины. Большую часть пути он шел, пошатываясь. Но не потому, что любил выпить. И не потому, что у него ноги были неодинаковой длины. Каждые несколько минут он останавливался, с беспокойством ковырял у себя в ухе, потом блаженно вздыхал и сообщал: «Mal due debarquement. Tu comprends?»[23]
По-французски я немного понимал – научился у проституток из Луизианы – и в итоге, сложив два и два, решил, что Джордж страдает от последствий морской качки. Я спросил, не из Франции ли он родом. Но он покачал головой: нет, из Греции. «Из Эллады» – так он сказал. Джордж, наверное, на фронте был наводчиком, он всегда очень точно на все указывал. Ткнет своим узловатым пальцем в небо, в тучу, в лицо незнакомца, и ты, едва повернувшись в ту сторону, сразу видишь, что он был прав. Он и в Джолли тоже ткнул пальцем, сказав: «Gr`ece, aussi»[24], и разразился хохотом.
– Vieux[25], – пояснил мне Джолли. – И очень странный.
За Джорджем постоянно таскался по пятам придурковатый и добродушный Мехмет Халил – его все звали просто Лило, – последний сын в семье каких-то бродяг или странников, тихий долговязый парнишка, страдающий неистребимой вежливостью деревенского жителя. Глядя на него, я, помнится, всегда думал, что ему прямо-таки на роду написано вечно попадать в беду. Он явно предпочитал верблюдов людям, а одного самца, которому он дал кличку Аднан, вообще любил больше всех вас, Берк, вместе взятых. Ему вряд ли было больше двенадцати, и уже одно его постоянное присутствие поблизости заставляло меня тосковать по Хоббу. Хотя уже довольно много времени прошло с тех пор, как я стал чувствовать себя старше многих.
Еще тогда вместе с нами был двоюродный брат Джолли, Мико Тедро, жилистый драчливый парнишка, с невероятной легкостью и скоростью мешавший родной язык с французским. Он по природе был слабым и каким-то раздражительно-капризным, а странствия с верблюдами, похоже, только усугубили эти его качества. А еще он страшно заботился о своей внешности и носил потрясающую курточку, расшитую золотыми птицами – от которой мне удалось-таки стащить одну пуговицу для Хобба. Впрочем, Мико оказался достаточно тщеславен, чтобы не только заметить исчезновение пуговицы, но и в ярость прийти, однако выяснить, кто ее украл, ему так и не удалось. Ездоком он был вполне сносным, только все время на что-нибудь жаловался. Хотя, если честно, я бы не стал его за это винить, потому что ему каждый день приходилось терпеть выкрутасы довольно-таки вредной верблюдицы с крайне неустойчивым характером, которую звали Салех. И вообще он был сильно разочарован всей этой затеей с верблюдами – мне об этом Джордж поведал, – поскольку ожидал не просто интересных приключений, но и особого уважения к себе и, разумеется, куда большей платы за труд.
– А вам, значит, еще и платят? – удивился я.
– Нам – да. А тебе, мисафир, – нет.
Джордж любил рассказывать, что его верблюдица Майда понимает все языки, на которых умеет говорить он сам. На самом деле Майда понимала всего несколько слов, зато на трех языках и теперь вместе с Джорджем постигала четвертый, поскольку он как раз прокладывал себе путь в мир англоязычных людей; он уже знал такие слова, как солнце, дорога, дерево, звезда, равнина, но изредка ему все же приятно было слышать всякие там merhaba[26] и mashallah[27], которые остались в моей памяти от отца.
– Скажу тебе по секрету, мисафир, мы еще будем просить Бога благословить каждое дерево и скалу на пути отсюда до моря.
Джордж лучше всех разбирался в реках. И постоянно наносил на карту тот маршрут, по которому мы следовали, сравнивая свои каракули со старинными картами, которых у него была целая пачка; все карты он раздобыл у какого-то портового грузчика еще в Измире. Как только мы подходили к какому-нибудь броду, Джордж тут же начинал искать эту речку или ручей на карте.
– Это река Гуадалупе, мисафир, – говорил он, проводя кончиком пальца по извилистой линии на карте. – Видишь, здесь она кажется всего лишь одним из множества других коротких ручьев? И все они начинаются вот тут. – Джордж указывал в то место уже на полях карты, куда явно сходились все эти извилистые линии. – Это место пока что никто на карту не нанес, но именно здесь мы найдем некое – как это сказать? Заграждение? Escarpement?
– Эскарп.
Он радостно улыбался:
– Вот видишь, мисафир? Все очень просто.
Он отмерял расстояния и направления с помощью собственного большого пальца почти так же точно, как с помощью компаса, и, хотя Хоббу очень хотелось заполучить хотя бы острые золотые наконечники от его чертежных инструментов, я понимал, что ничего не смогу взять у Джорджа, не вызвав с его стороны подозрений. В итоге Хобб вполне удовлетворился маленькой серебряной застежкой, которая однажды вечером сама отвалилась от левого сапога Джорджа.
У тебя, Берк, украсть что-либо оказалось куда легче, должен, к сожалению, признаться. Ничего не стоило срезать кисточку или бусину с седла годовалого верблюда, тогда еще безымянного. И потом, ты был славным малым и всегда делал вид, будто ничего не замечаешь; и ты всегда был терпелив, смирившись с отсутствием у меня необходимой практики, когда я, поднявшись часа в три ночи, до смешного долго возился с укладкой груза в холодных синеватых предрассветных сумерках. Наверное, ты принимал меня за полного идиота, которого, впрочем, все же можно терпеть, но вскоре мне стало казаться, что постепенно между нами устанавливаются куда более теплые, дружеские отношения. Ты был терпеливым, доброжелательным и невероятно любопытным. Тебя интересовало все, что происходит вокруг. Ты касался губами зарослей букса и каждые четверть мили заявлял о себе ужасающе хриплым, каким-то булькающим воплем: бу-у-у-ерк. У тебя была отвратительная привычка выкручивать шею на сто восемьдесят градусов – так ты пытался вспугнуть блох, которые не давали тебе покоя. Но твои потревоженные блохи вскоре становились моими. Их укусы яркими красными пятнами расползались по всему моему телу. На третьи сутки я уже сходил с ума от зуда и лихорадочных снов, в которых мы с Хоббом стояли на берегу океана, и он «пек блины» на сверкающей поверхности воды, швыряя один за другим то mati, то nazar, и заставлял меня нырять за ними прямо в океанскую бездну.
* * *
Я все пытался вспомнить, что я рассказывал о работе погонщиком тому маленькому писателю, с которым мы познакомились в Неваде несколько лет назад. Имени его я не помню, зато помню, что ему мои рассказы очень понравились.
Я, например, рассказывал о том, что ни один человек не может сесть верхом на незнакомого верблюда, не испытав унижений. Стоит такому горе-ездоку решить, что он уже вполне устроился, как он летит на землю. И все его последующие попытки будут кончаться аналогично, на радость многочисленным свидетелям.
О чем же еще я ему рассказывал? Наверное, о том, что верблюды поднимают настоящую песчаную бурю, когда встают на ноги. А встают они как бы по частям: сперва перед, потом зад, потом середина. Ощущение после каждого из этих действий такое, будто тебя сбросили с повозки, но, когда осуществлены все три, это способно заставить тебя полностью пересмотреть свои взаимоотношения со Всемогущим. Натягивать поводья бесполезно. Оказавшись в седле, ездок обнаруживает настоящую пропасть между собой и головой верблюда, и дальний край этой пропасти представляет собой круто поднятую шею верблюда, которая в случае падения никакой защиты не обещает.
Шпорами пользоваться вообще не следует – тут уж от верблюда добродушия не жди. Верблюда можно разве что слегка шлепнуть ладошкой, а больше ничем; с этими животными надо обращаться нежно и разговаривать с ними тихо и ласково. Зато в еде они неприхотливы – съедят самую жесткую и грубую листву, даже букс, и не следует мешать им на ходу ощипывать молодые листья и побеги, потому что это занятие движение каравана ничуть не замедлит. Верблюд может семь дней обходиться без воды, но потом явно начинает страдать, что сразу становится заметно по его внешнему виду, то есть по состоянию его горба, тогда как его поведение остается практически неизменным. Верблюд способен выпить сразу пятьдесят галлонов воды, и после этого ему нужно дать время, чтобы прийти в себя. А если его заставят прервать водопой, он способен проявить самые неприятные свойства своего характера: абсолютную нетерпимость в сочетании с невероятной силой.
В погонщики верблюдов не годятся как вялые, апатичные люди, так и грубияны. Верблюд способен бежать куда быстрее, чем можно было бы от него ожидать; во всяком случае, он с легкостью обгонит любого человека и разовьет скорость в два раза большую, чем какая-нибудь конная колымага. Верблюды обладают весьма мрачным и вспыльчивым нравом. Их шерсть, линяя, сползает с боков клочьями и наполняет воздух сильным сладковатым запахом, похожим на запах солода; этот запах ужасно раздражает мулов и лошадей, которые, почуяв его, разбегаются, словно стараясь опередить собственный страх. Под толстыми, точно резиновыми губами верблюда скрываются пурпурные десны и мощные, прямо-таки гранитные зубы, которыми он пытается погрызть или укусить все, что попадется ему на глаза: шляпу, руку или койота, чересчур упорно преследующего караван.
Зато верблюжья шерсть самая мягкая на свете. А глаза верблюда украшают чудесные длинные ресницы, достойные самой что ни на есть писаной красавицы. Верблюд – существо очень сильное, отважное и надежное от ушей до пяток. И сердце каждого верблюда принадлежит его погонщику. А с высоты их немалого роста человек обретает возможность видеть все вокруг.
В свой первый день в седле – хоть меня и подташнивало от твоей мерной походки враскачку, Берк, – я все время посматривал вниз, на многоногую тень, бегущую по траве и становившуюся все длиннее и длиннее к закату, и каждый раз у меня перехватывало дыхание, ибо я четко понимал, что неким образом попал внутрь чуда, какого никогда еще не знал мир, – я мечтал туда попасть, и неожиданно мое желание осуществилось. И одновременно я испытывал острую тоску по отцу, мне не хватало Хобба и Донована, я грустил по своей прежней жизни, такой короткой, но все же полной ярких вспышек, и мне казалось, что она, эта моя прежняя жизнь, отступает от меня все дальше и дальше и вскоре совсем исчезнет за тем невероятным поворотом, который я сейчас совершаю.
* * *
Первые плоские равнины Техаса, полосой протянувшиеся от Индианолы до Сан-Антонио, представляли собой нечто вроде просторного коридора, покрытого сочной растительностью и протянувшегося вдоль речных берегов. Они были прямо-таки созданы для легкой и приятной езды верхом. Мы, по всей видимости, находились все еще сильно восточней Comancheria[28], что не мешало нам с подозрительным вниманием осматривать окрестные холмы, опасаясь враждебных происков индейцев. В основном этим занимались сопровождавшие нас солдаты под началом Джеральда Шоу, ирландца с вечно кислой физиономией, который был твердо намерен запугать нас возможными нападениями и без конца жаловался на «отвратительный» запах верблюдов, считая его вредным как для него самого, так и для его людей, лошадей и мулов. У него вообще вызывал отвращение «весь этот спектакль с верблюдами», сопровождавшийся «вонью и шумом». «Это же позор нашей армии! – утверждал он. – Вы доставляете радость только нашим врагам». И он с наслаждением, в деталях описывал, что произойдет, если мы пересечем «тропу войны». «Собачий корм – вот на что пойдут ваши косматые друзья, – внушал он нам. – А ваша смерть будет не столь мучительна и ужасна, сколь омерзительна: ваши тела осквернят, выпустив вам кишки, а затем отрубят вам конечности и голову». А затем, говорил он, ваших верблюдов заставят бежать прямо на отряд Шоу, чтобы растоптать его, и уж его храбрые парни точно не растеряются и без колебаний срежут их выстрелами.
Но пока что любой источник воды приводил нас всего лишь в очередное нищее мексиканское пуэбло. Не успевали мы въехать в деревню, как все ее население высыпало на улицу. Старый Сэм Морзе мог бы и вовсе передумать изобретать телеграф, если б знал, с какой скоростью здесь передается любая новость. Однако ни одна победа, ни одна жестокая резня не способна была вызвать такого широчайшего интереса, как наше прибытие. Навстречу нам выбегали собаки. Дети, застигнутые среди оживленной игры, вдруг застывали в молчании. Из каждой двери высовывалась чья-то восхищенная физиономия; люди удивленно и беззастенчиво пялились на нас; там были и старые ciboleros[29] в своих ярких пончо, и юные девушки с обнаженными плечами, покрытыми веснушками загара, и молодые ковбои, которые старательно притворялись, будто уже видели все на свете, так что вовсе не трепещут от ужаса и восторга при виде тех невероятных кентавров, что приближаются к их пуэбло. Но даже ковбои робко тянули руки, стараясь коснуться боков невиданных животных, что спокойно проплывали мимо них, и если им это удавалось, то ты, Берк, или кто-то из твоих сородичей, гневно раздув ноздри, выстреливал в сторону толпы здоровенным комком пены; особый восторг вызывали эти плевки у мальчишек, тесными рядами выстроившихся вдоль дороги.
Но сами вы, верблюды, оставались по большей части столь же равнодушны к тому восхищению, которое вызывали у жителей селений, как и к нечастым здесь дождям.
* * *
Нашим поваром был освобожденный раб по имени Эбсалом Ридинг, но солдаты звали его Старина Эб, хотя он вряд ли был так уж старше всех остальных. Его кухня на колесах, тяжело нагруженная клетками с курами, бочонками с водой и ненавистной мельницей для кукурузного зерна, которую мы называли «Маленький великан», тащилась, постанывая, в арьергарде верблюжьего каравана, а за ней на собственных ногах топал Старина Эб. У него были такие густые усы, что их вполне можно было принять за искусственные. Правую руку Эба украшала паутина шрамов, полученных, как рассказывал кто-то из солдат, в какой-то давнишней ссоре с хозяином-рабовладельцем. Но многие считали, что автор этих шрамов – сам Эб; у него была странная способность: даже когда его рука находилась слишком близко к сковороде и брызги кипящего масла попадали ему на кожу, он не только не вздрагивал, но и, глазом не моргнув, продолжал возиться у плиты; мне подобная способность представлялась совершенно бессмысленной, но очень многих она впечатляла. А в компании таких лихих кавалеристов, как охранявшие нас драгуны, это, честно говоря, очень даже имело смысл.
Эб был хранителем нашего хлеба насущного, благодаря его усилиям мы под вечер получали те маленькие радости и удовольствия, о которых мечтали весь день. Однако нрав у нашего кормильца был сложным, переменчивым. Например, с Джолли они сразу же стали врагами, поскольку Эб никак не мог равнодушно смотреть на то, что на тарелке Джолли каждый вечер оставался несъеденный кусок солонины.
– Эй, парень, мой ужин тебе не по вкусу?
– Просто Али свинину не ест, – объяснял ему Джордж.
– Ну-ну. Может, ему еще и кружевную салфеточку стелить, как какой-нибудь герцогине?
Мало какой обычай мог настолько не подходить для подобного похода, однако есть свинину Джолли упорно отказывался. Из-за этого только за первую неделю он, по-моему, похудел фунтов на десять. Я, помнится, замечал, как он украдкой смахивает со стола в карман хлебные крошки, надеясь подманить куропатку. Одежда болталась на нем как на огородном чучеле. Несколько раз ему все же удавалось поймать птичку, и он пытался поджарить ее, подвешивая над нашим общим костром, пока не видит Эб. Но в итоге получалось, что Джолли то подвешивал ее, то прятал, то снова подвешивал, пока она чуть ли не обугливалась, хотя там и так-то есть было особенно нечего. Но Джолли с таким наслаждением обсасывал каждую обгорелую косточку, словно она была сладкой, как жареная печенка.
Итак, Джолли не признавал ни свинины, ни виски, ни азартных игр, ни развлечений со шлюхами – все это вызывало к нему недоверие со стороны солдат, и в первую очередь самого Шоу. Но и на это Джолли было плевать. Его слабостью была лишь любовь к одиночеству и чистым листам бумаги. Даже в пути он, положив пачку бумажных листков на колени, продолжал что-то рисовать. С моего места в хвосте каравана мне были видны только какие-то темные дорожки, проложенные карандашом на бумаге, но при ближайшем рассмотрении там оказывались целые миры. Закаты. Долины. Дороги, по которым движутся караваны. Руины какой-то заросшей усадьбы.
– Где он этому научился? – спросил я у Джорджа.
– Когда ездил с турками.
– А я думал, что все вы, ребята, турки.
Довольно скоро я узнал, что, если назвать Мико турком – тебе точно конец. А вот Джордж, похоже, не возражал.
Джолли молился, поднимая ладони вверх – в точности как мой отец; но в те времена насчет молитв он полностью полагался на Лило, и тот подсказывал ему, когда и как часто следует молиться. Странно было видеть, как неукротимый Джолли слушается советов мягкого и тихого Лило. Но Лило, оказывается, с детства был приучен молиться правильно и хорошо знал, как именно нужно поклоняться Богу, тогда как Джолли при всей своей глубокой вере никак не мог полностью на себя положиться. Еще совсем ребенком ему удалось вырваться из-под опеки какого-то турецкого торговца и сбежать от него. Впрочем, детали этой увлекательной истории зависели от того, кто ее рассказывал: Мико, например, считал, что Джолли был украден, а Джордж утверждал, что сбежал он по своей воле. Он вырос как бы в окружении нужной ему религии, но никогда как следует ее не понимал – ведь все молитвы были на арабском языке, а его Джолли знал гораздо хуже турецкого, да и на турецком он едва-едва научился читать. В общем, как рассказывал мне Джордж, он старался подражать другим и, как они, молился, касаясь лбом своего коврика и точно в то время, которое называл ему некий прикованный к постели старец; затем он велел Джолли совершить хадж вместо него. Об этом человеке – кем бы он ни был – Джолли никогда и никому не рассказывал. Но именно благодаря посещению Мекки и образовалась первая часть его настоящего имени – Хаджи, то есть совершивший хадж, навсегда связав его с Богом, которому он поклонялся издали. После этого его вера стала наконец принадлежать ему самому. Найдя своего Бога, Джолли затем отправился на поиски серебра. Кое-что ему удалось раздобыть в Сирии, но при дележке его бессовестно обманули. И тогда он стал искать разные другие вещи – золото, редкие минералы, соль. А нашел войну. Война началась на побережье, а затем охватила и весь Алжир, и Джолли верхом на своем Сеиде сражался на стороне французов. Через год после этих кровавых событий ему стало известно, что торговцы верблюдами отправляют караван как раз в те места, где он родился. Так он вновь оказался на родине и узнал, что мать его умерла, а кузен Мико обанкротился. Мико, кстати, был страшно огорчен теми переменами, каких от Джолли потребовала жизнь на чужбине.
Однако все это время Джолли как-то умудрялся идти вперед по тому пути, который, как он чувствовал, был ему указан Аллахом, и полагал, что движется в правильном направлении – за исключением тех случаев, когда его охватывал ужас от осознания собственного невежества. И тогда он сразу невероятно мрачнел и темнел лицом.
– Вот было бы ужасно, – как-то ночью признался он Джорджу, когда их дружба еще только зарождалась, – прожить всю жизнь, считая себя истинно верующим, и лишь на пороге смерти обнаружить, что абсолютно все делал неправильно!
Вскоре после этого разговора Джолли стало известно, что на судне «Сапплай» прибыл некто Генри Конститин Уэйн, который ведет разговоры об отправке верблюжьего каравана в некие совсем иные пустыни. И Джолли решил отправиться туда, ибо так и не мог до конца отделаться от ощущения, что молитвы свои произносит неправильно, а совершаемые им ритуалы осквернены отсутствием чего-то очень важного – и чем дальше странствия уводили его от тех людей, которые знали, как все это нужно делать, тем осторожнее становился он сам.
* * *
Казалось, мы провели в пути целую вечность, а на самом деле уже через несколько дней, двигаясь на северо-запад, оказались в селении Форт Грин, представлявшем собой ряды крытых соломой саманных бараков. Местный конюх-индеец смотрел на нас с таким равнодушием, словно ему давным-давно было предсказано, что через ворота его форта пройдет вереница этих горбатых животных с колокольчиками на шее. Так нас приветствовали весьма редко, и мы были даже несколько разочарованы. Форт Грин, расположенный в горной местности, выглядел суровым и каким-то заброшенным. Особенно этим огорчен был Мико. Прогуливаясь вместе со мной на закате по вершинам холмов, он все всматривался в каменистые щербатые пустоши и далекие столовые горы, а потом со слезами на глазах швырнул шапку оземь и воскликнул:
– Неужели все здесь такое, мисафир?!
Я сказал, что, видимо, да, и прибавил, что мне эти горы кажутся просто грандиозными. Но Мико моих восторгов не разделял.
– А где же люди? – с тоской спрашивал он. – Где les grandes cites?[30]
«Зачем ему эти grandes cites?» – думал я. Все крупные города вспоминались мне в основном как паутина мрачных шумных вонючих улиц, на которых великое множество мертвых.
– Я думал, вы родом из пустыни, – сказал я, и Мико тут же взвился, буквально испепелив меня гневным взглядом:
book-ads2